Сердце дикарки - Анастасия Дробина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хлопнула дверь, в залу повалили цыгане. Увидев распростертого на диване Илью, они удивленно сгрудились на пороге. Митро потянул носом воздух, вполголоса выругался:
– Ядрена Матрена, и этот туда же… Завтра обоих убью! Настька! Забирать это тело недвижное будешь?
– Да пусть уж тут остается, – расстроенно сказала Настя.
Илья услышал, что жена подходит к дивану, и захрапел во всю мочь. Пусть лучше завтра Митро голову с живого снимет, но только не объясняться сейчас с Настькой! Ей ведь одного взгляда хватит…
– Илья…
Он молчал.
– Кажется, спит. – Настя отошла.
– Вестимо, спит, – услышал Илья насмешливый голос Стешки. – Ну и какой тебе, золотая, с него доход? Одна забота – в кабак да на боковую…
– Замолчи. Пойдемте спать.
Глава 6
Ранний луч солнца пробился в щель между занавесками, прополз по стене, скатерти, половицам, взобрался по одеялу на постель и удобно устроился на носу Ильи. Тот поморщился, сердито заворчал. Лежащая рядом Настя протянула руку, задернула занавеску. Луч обиженно прыгнул обратно на подоконник, замер на роскошном букете темно-красных пионов, с трудом помещавшихся в пузатом горшке. Настя улыбнулась, вспомнив о том, как вчера Илья и дети не могли взять в толк – откуда в запертой комнате сама собой могла появиться охапка цветов? Она, Настя, удивлялась и всплескивала руками вместе с ними, не желая выдавать сына Митро, который рано утром умудрился влезть с этим веником на ветлу под окном и ловко вбросить пионы в открытую створку. Притаившейся за дверцей шкафа Насти Яшка не заметил, а та, стараясь не шевельнуться, улыбалась про себя: зацепила Дашка парня… Где он только сумел отыскать такие пионы? Не иначе, у купца Толоконникова в саду похозяйничал. Хороший сын у Митро. Чем черт не шутит, может, повезет Дашке.
Илья, не открывая глаз, зашарил рядом с собой, сонно позвал: «Настька-а…» – и она дала ему руку. Он тут же успокоился, улыбнулся чему-то и снова захрапел. Настя, едва касаясь, погладила встрепанные черные волосы мужа, вздохнула.
Где это его вчера черти носили? В ресторан со всеми не пошел, хоть и обещал, невесть где болтался вечер и ночь, под глазом синяк… И не пьян был ни капельки, хоть и прикинулся, что в стельку. Сумел бы он, пьяный, проснуться среди ночи, подняться в комнату да к жене под бок влезть, как же… Снова, кажется, начинается, грустно подумала Настя, вытягивая руку из ладони мужа и отодвигаясь на край постели. Снова красавица какая-то зацепила его, будь она неладна. Сорок лет скоро цыгану, вот-вот внуки пойдут, а все не уймется никак.
Вот знать бы ей это все с самого начала… Знать бы еще тогда, семнадцать лет назад, когда глупой девкой сбежала с этим чертом из отцовского дома. И куда сбежала – в табор! Жаль, что человеку своей судьбы ведать не дано. Если бы она хоть немного догадывалась о том, что за жизнь у нее будет с Ильей… Нет, все равно сбежала бы. Видит бог – все равно!
Если вспомнить, то не так уж страшно было в таборе. Нужно было лишь привыкнуть, и Настя старалась изо всех сил. Вместе с Варькой вставала до света, разводила костер, носила воду, готовила еду, шла с другими цыганками в деревню гадать и побираться. И… плакала от отчаяния и бессилия, глядя на гаснущий огонь, содранные до крови ладони, выплескивающийся из котелка на угли суп, фартуки цыганок, полные картошкой, репой, пирогами, украденными курами, и свой – пустой, как рваная торба… Так уж повелось в таборах, что хлеб на каждый день достает женщина. Настя знала об этом, но одно дело – знать, а совсем другое – попасть вдруг в эту чужую жизнь. Кочевые цыганки учились всему с детства, любая таборная девчонка еще в пеленках кричала «Дай погадаю!», а в три года уже бегала с матерью на промысел. А она, Настя… Она, городская певица, ведать не ведала до замужества, что такое «тэ драбарэс»[27] и «тэ вымангэс».[28] Спасибо Варьке – не бросала ее. А Илья…
Может, поэтому она и любит его до сих пор. И прощает все, чего бы ни натворил, – и загулы, и пьянки, и баб его несчитаных… Прощает потому, что в тот первый, самый трудный год в таборе Илья ни словом не упрекнул ее, растерянную, неумелую, не знающую, как добыть денег в семью. Не упрекнул, не обругал, ни разу не бросил в сердцах, что вот, мол, у всех бабы как бабы, а у меня… А о том, чтобы кнут поднять на жену, у Ильи и в мыслях не было. Настя это знала наверняка, хотя любой другой цыган в таборе мог до полусмерти избить свою бабу, не принесшую вечером добычи. А Илья еще и подсмеивался над расстроенной Настей, показывающей ему вечером свои копейки:
– Это что такое? Достала? Ты?! Ну – прямо миллион без рубля! И чего ты их мне принесла? Пошла бы да леденцов себе купила или книжку… Ну, что ты плачешь, глупая? Что я, не знал, кого брал? Проживем, ничего… Вон, Варька что-то приволокла, идите жарьте.
Слава богу, и таборные не издевались в открытую… Это потом к ней привыкли, полюбили слушать ее песни, поняли, что «городская» не собирается задаваться перед «подколесными», а первое время в каждом шатре чесали языки. Да и в глаза посмеивались поначалу, но Илья прекратил эти насмешки очень быстро. Настя хорошо помнила тот вечер, когда кузнец Мишка по прозвищу Хохадо,[29] глядя на то, как Настя вытряхивает перед костром из фартука какую-то прошлогоднюю редиску, насмешливо крикнул Илье:
– Эй, Смоляко! С голоду еще не дохнешь со своей канарейкой городской?
Мишке хорошо было смеяться: его жена, хоть и была страшнее смертного греха, могла козла за корову сбыть на базаре и без курицы в табор не возвращалась…
Настя так и залилась краской, но Илья и бровью не повел. Не спеша выдернул иглу из лошадиной сбруи, которую чинил, отложил работу в сторону, поднял с земли кнут и пошел к Мишке.
Хохадо владел кнутом не хуже Смоляко, это знали все. Беда была в том, что он и вытащить кнут не успел. Удар – и из рук Мишки вылетела ложка. Удар – и шляпа с его головы взвилась над шатром и плавно опустилась в лошадиную кучу. Еще удар – и Мишка с воплем отпрыгнул назад, рубаха на его плече лопнула. Кнут Ильи порвал лишь ткань, не оставив на коже даже полоски. Снова взмах – и лопнул по всей длине второй рукав.
Это был высший шик, и весь табор, побросав дела, застыл с восхищенно открытыми ртами. На лице Ильи не шевелился ни один мускул, он словно играючи взмахивал кнутом, делая шаг за шагом к Мишке, и одежда того расползалась на глазах. Мишка, хватаясь то за рубаху, то за штаны, отчаянно ругался, но вынужден был отступать к реке. В конце концов Илья загнал его по пояс в воду, бережно положил кнут на камень, зашел в реку сам и сбил Мишку с ног ударом в челюсть, в который вложил всю злость. Хохадо с головой ушел под воду, забулькал, вскочил, отплевываясь и призывая на голову Ильи всех чертей, но дать сдачи не решился. Цыгане на берегу осторожно помалкивали, дед Корча притворно хмурился, катал сапогом камешек, сдерживал смех. Илья вышел на берег, поднял кнут, не торопясь двинулся к своему шатру. Проходя мимо цыган, вполголоса, ни к кому не обращаясь, сказал: