Через тернии – к звездам. Исторические миниатюры - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беда, которой он ждал, не замедлила прийти…
В тех же выпусках “Старых годов” встретилось мне письмо художника П. Е. Заболотского к известному меценату А. Р. Томилову; оно датировано как раз 1840 годом. “Кто знает Алексея Егоровича Егорова, – писал он, – каждому приятно вспомнить имя его, но кто услышет о его теперешнем положении, примет участие и выронит слезу со страдания. Алексей Егорович, наш столп академии, опора каждого художника, лишен сего титла достойного; он отрешен от должности. Ему отказано служить… мрачная завеса опустилась на Славу Его, кто поднимет ее? Его Истинный Талант и Слава Во веки незатмятся…” Не совсем грамотно писал Заболотский, зато правдиво писал и душевно!
Римские папы имели много грехов, но были достаточно умны, чтобы не вмешиваться в дела художников, отчего галереи Ватикана и оказались наполнены гениальными шедеврами. Екатерина II, грешница великая, открыто признавалась, что в искусстве не разбирается, но умела слушать советы знатоков и потому оставила после себя Эрмитаж, наполненный сокровищами. Ее же внук, Николай I, напротив, не стыдился указывать художникам, как надо работать, а собрание Эрмитажа разорял, торгуя картинами с аукциона, а иные полотна отправлял сразу в пожарную часть столицы, чтобы предать их пламени… Так ведь было!
Сначала императору не понравились образа, сделанные Егоровым для церкви Измайловского полка, и он объявил ему выговор:
– И прошу внести его в протоколы академии!
Чтобы больнее унизить мастера, Николай I велел Егорову публично расписаться в прочтении царской резолюции, а потом его заставили вернуть аванс, полученный за работу. Когда же Егоров и унизился, и остался без денег, разруганные образа царь сам и велел повесить в церкви Измайловского полка, ибо лучше образов все-таки не нашли… Егоров перекрестился:
– Даст Бог, и забудет он резолюцию свою.
Все притихло. Только шумела молодая слава Брюллова!
Егоров взялся писать новые образа для церкви святой Екатерины в Царском Селе. Николай I тут как тут, сделал “стойку”.
– Эту пачкотню, – велел, – отправьте обратно в академию, и прошу выяснить: достоин ли Егоров звания профессора?..
Карл Брюллов, в блеске молодой славы, не выдал своего учителя на истязание, да и все профессора поставили Егорова в ряды живописцев с мировым именем: “Опытностью своей и советами он и теперь так же полезен, как в течение 42-летней службы его при Императорской Академии художеств”. Но самодержавная воля самодура победила разумные доводы, царь распорядился:
– Егорова, в пример иным, вовсе от службы уволить…
Была осень 1840 года. Ученики зажгли фонарь, последний раз подали мастеру старомодную шинель, он взял палку, а руки тряслись. С трудом Егоров нащупал крючки на шинели.
– Старенькая, – сказал он. – Таких нынеча не носят. Еще в двенадцатом годе пошил, когда “Истязание Спасителя” писал…
С казенной квартиры, где много комнат и света, где не надобно думать о дровах и освещении, пришлось съехать на Первую линию Васильевского острова. Хорошо, что мебелью не обзавелся, – переезжать легче. На новой квартире Егоров развесил по стенкам свои картины и эскизы – сразу повеселело.
– Вы, любезная Вера Ивановна, – сказал он жене, – не должны думать, что после такой обиды я стану помирать…
Никто не видел его тайных слез. Он, которым восхищались Казанова и Камуччини, он, прозванный “русским Рафаэлем”, он, который принес честь русской Академии художеств, теперь злобной волей дурака задвинут в угол жизни, словно старенький негодный шкаф… Но Егоров стойко пережил трагедию своей жизни. И в этом ему помогала молодежь, навещавшая его в новой квартире: кому нужен совет, а кому полтинник, кому поправить рисунок, а кто и просто так зашел – посидеть, послушать.
На закате жизни Егоров сыскал друга в юном художнике Льве Жемчужникове, который оставил нам добрые воспоминания. Вместе они работали, читали, гуляли, заглядывая в лавки.
– Спасибо тебе, Левушка, – сказал однажды Егоров.
– За что? – удивился Жемчужников.
– Не стыдишься старость мою приласкать. А вот Евдокимушка со мной не гуляет: ему, франту, за шинель отцовскую стыдно… Коли умирать буду, ты уж не покинь меня.
Жемчужникова не было в Петербурге, когда старый мастер умирал. Последние слова Егорова были:
– Вот и догорела свеча моей жизни…
Его отвезли на Смоленское кладбище и опустили в землю – подле могилы Ивана Петровича Мартоса.
Боюсь, что для людей, знающих историю нашего искусства, я не сказал ничего нового. Но иногда и повторение старого становится для нас новым. Итак, свеча Егорова догорела – яркая!
Жизнь кончилась, а картины остались в музеях…
Все дочери живописца вышли за достойных людей, особенно повезло Дунечке, связавшей судьбу со скульптором Теребеневым, могучие Атланты которого до сих пор удерживают своды Эрмитажа в Ленинграде. А сын, Евдоким Егоров, тоже художник, под конец жизни поселился в Париже, где завел керамическую мастерскую; он учил расписывать фарфор новое поколение живописцев…
Это были Репин, Савицкий, Поленов.
Чувствуете, как смыкаются поколения?
Этот неспокойный Кривцов
Помнится, еще в молодости мне встретился любопытный портрет благоприятного человека в очках, под изображением которого пудель тащил в зубах инвалидные костыли. Это был портрет Николая Ивановича Кривцова. Писать о нем легко, ибо его не забывали современники в своих мемуарах, но зато и трудно, ибо перед этим человеком невольно встаешь в тупик: где в нем хорошее, а где плохое? Одно беспокойство.
Впрочем, если читатели останутся недовольны моим рассказом, я отсылаю их к замечательной книге М. Гершензона “Декабрист Кривцов и его братья”, но я поведу речь о человеке, далеком от движения декабристов. Я приобрел Гершензона еще в молодые годы, примерно в ту пору, когда меня удивил этот пудель, несущий в зубах костыли. На моем экземпляре титул украшен надписью: “Акиму Львовичу Волынскому дружески от автора”.
Но это так – попутно. А с чего же начать?
Николай Кривцов, еще подпоручик, стал известен императору Александру I небывалым пристрастием к холоду. При морозе в 20 градусов он ходил налегке, зимою спал при открытых окнах, в его комнатах не было печек. Помимо этого, Кривцов обладал еще одной способностью – смело проникать в дома, где его не считали дорогим гостем. Так, однажды он – в мундире нараспашку – был замечен государем перед домом французского посла Коленкура, и царь, гулявший по набережной Невы, в удивлении навел на него лорнет. Полагая, что наказание за нарушение формы неизбежно, Кривцов явился в свой полк, доложив командиру, что государь лорнировал его слишком пристально, а за расстегнутый мундир командир посадил его на гауптвахту. Через день его вызвал цесаревич Константин, спрашивая – где он был вчера?
– В посольстве у герцога Коленкура.
– Молодец! Мой брат император указал похвалить тебя за то, что не шаромыжничаешь, а бываешь в хорошем обществе…
В битве при Бородине Кривцов был жестоко ранен в руку и при отступлении из Москвы оставлен в госпитале. Однажды проснувшись, он увидел себя лежащим среди французских офицеров, раненных, как и он, в Бородинском сражении. Маркиз Коленкур при посещении своих соотечественников заметил и Кривцова:
– О, как это кстати! – воскликнул бывший посол. – Уверен, что вас непременно пожелает видеть мой великий император.
– Вы, – отвечал Кривцов, – даже не спросили меня, желаю ли я видеть вашего императора…
Москва горела. Коленкур дал понять, что Кривцову лучше не возражать, иначе его потащат силой. В этом крылась некая подоплека. Наполеон, уже понимая, что войны с Россией ему не выиграть, желал начать переговоры о мире, а посему он искал средь русских посредника для связи с Александром. Но диалог поручика с императором развивался не в пользу Наполеона:
– Как не стыдно вам, русским, поджигать свой город!
– Мы, – отвечал Кривцов, – благоразумно жертвуем частью своего наследства ради сохранения всего целого.
– Целое и так могло быть спасено – миром!
– Но мы, русские, слишком гордые люди.
– Я устал от фраз… уведите его обратно! – распорядился Наполеон, догадываясь, что этот человек для его секретной дипломатии никак не пригоден…
Вскоре он оставил Москву и оставил в Москве своих раненых, которые решили отстреливаться из окон от казаков. Было ясно, что казаки, обозленные выстрелами, сейчас перебьют всех. Кривцов накинул мундир и обратился к французам:
– Коллеги, а вам разве не кажется, что вы эту партию проиграли, и потому я объявляю всех вас своими военнопленными.
После чего вышел на улицу перед казаками, убеждая их не предаваться мести, что вызвало гнев казаков.
– А ты кто таков? – кричали они из седел.
– Я? Я… московский генерал-губернатор, – самозванно объявил Кривцов, но от кровопролития он французов избавил, за что Людовик XVIII наградил его позже орденом Почетного легиона.