Донник - Ольга Кожухова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шерстобитов вздохнул, сдвинул набок папаху: никого, ничего… Да и поздно уже. А Коровин, услышав этот сдержанный вздох и по-своему истолковав его, поспешил объяснить:
— Это если бы не луна, товарищ полковник, — сказал он оживленно, словно радуясь происшествию. — Не луна, а рентген. Когда надо, так нет ее, а сейчас, понимаешь, залезла на небо и вот безобразничает… Наверное, аж до Смоленска видать все насквозь. Ну, вот девушка и попалась, наверное…
Шерстобитов с волнением, с гневом на него оглянулся: чего раньше времени хоронить? Тоже… выискался прорицатель! Но сказать ничего не сказал. Его мучило то, что послал Лиду сам, сам все это придумал, никто не навязывал. И опять возвращался к единственному решению: а кто лучше ее провел бы разведчиков?.. Тут другого и не придумаешь…
Он рывком повернулся, пошел по траншее. Командир батальона шагал за ним следом.
— Если будут какие-нибудь изменения в обстановке, доложите Подкорытову, — приказал Шерстобитов Коровину, неотрывно смотря в белизну занесенного снегом широкого луга: все еще ждал чего-то, надеялся.
— Есть, товарищ полковник!
— Прикажите продолжать вести наблюдение.
— Есть вести наблюдение!
Проводив командира дивизии, Коровин вернулся к себе на НП и встал рядом с солдатом, молча стынущим у пулемета, понимая: не зря Шерстобитов приехал. Что-то есть для полковника важное в этом поиске, не один только выход разведчиков на наши позиции в двадцать ноль-ноль. И зевнул приглушенно, протянул вдруг с тоской:
— Эх, Андрюха! Какие усушки… Какие утруски-и-и… А, Андрей? Ты, товарищ любезный, понимаешь, не спи! — предупредил он наблюдателя жестко. И опять с хрипотцой, с хрустом в челюсти громко зевнул, не прикрыв рукавицею рот. — Доживем до победы, кто спросит меня о воине, скажу: это было давно и неправда… Ну? Чего ты молчишь?
Но солдат отвернулся, ничего не ответил.
2У Тышкевича в штабе сумрачно, душно, темно. На полу спят связисты, повозочные, санитары, автоматчики из комендантского взвода. Сам Тышкевич, прикрывшись шинелью, лежит в гимнастерке и сапогах на хозяйской кровати. На столе среди пачек бумаг и газет, рядом с сумками и планшетами, в медной гильзе качается фитилек. На чайнике, на печурке, при каждом близком разрыве снаряда дребезжит и подпрыгивает жестяная помятая крышка.
Если в избу войти со свежего воздуха, дух шибает такой, что дышать нечем. Но для Лиды и эта застоявшаяся духота, и клюющий носом дневальный в дверях, и стук крышки на чайнике показались сейчас таким чем-то милым, домашним, что она в лад с мигающим светильником тоже быстро сморгнула.
— Ты? Живая? — откинув шинель, приподнялся с кровати Тышкевич. — Ну-у, пропавшая грамота… Да ты что? Опаздывать так, на целые сутки? Нет! Не верю. Ей-богу, не верю. Это надо же! Как же так получилось? А?.. — и он обнял ее, прижимая к себе, занесенную снегом.
Лида только смущенно, рассеянно улыбнулась, отряхнула свою кацавейку. Оглянулась на приведших ее автоматчиков.
— Товарищ майор, это им вот спасибо… поддержали огнем…
Тышкевич кивнул:
— Спасибо, ребята! Возвращайтесь к себе! — и Арсентий Михайлович, пригладив торчащие на макушке вихры, толкнул в спину уснувшего связиста, упрекнул его: — Дмитро, да ты что? Вызывай штаб дивизии.
Тот очнулся, испуганно вскинув руки, поправил наушники, что-то сонно забормотал, потом начал размеренно повторять заунывное:
— «Рассвет»! «Рассвет»! Я — «Заря»! Я — «Заря»!
Обернулся, довольный:
— На проводе, товарищ майор!
— Пусть попросят хозяина. Самого.
— Хозяин у Подкорытова, звонить надо туда.
— Вызывай…
После долгого ожидания наконец связист доложил:
— Полковник слушает…
Тышкевич взял трубку, поставил ногу на табурет, на котором сидел телефонист, рукой уперся в бок. Доложил тихим дрогнувшим голосом:
— Товарищ второй? «Береза» вернулась. Да. Сейчас. Да. Спустя почти сутки. Живая…
Трубка что-то заговорила в ответ неразборчиво. Тышкевич почтительно выслушал. Но позы не изменил. Лишь слегка наклонился вперед, объясняя:
— Не могу. Нет. Должна отдохнуть, обогреться. Я все понял. Да, сейчас прикажу.
Положив трубку, о чем-то долго раздумывал, потом обернулся к разведчице, приказал:
— Ну, сперва отдохни, отогрейся. Залезай-ка на печь да поешь что-нибудь…
Лида, сидя на лавке, безучастно, без аппетита пожевала кусок черствого хлеба, посыпанного крупной солью. Положенные командиром полка на хлеб розоватые, нарезанные соломкой кусочки сала она сдвинула на обрывок газеты, положила с краю стола. Попила из кружки невкусного, теплого чаю, посидела в задумчивости, приходя в себя, отдыхая. Затем скинула мокрые, обледенелые валенки и полезла на печь. Дневальный, сидящий у двери на лавке, тотчас встал, поднял валенки и, обстукав их один об другой, засунул в печурку сушиться. Туда же он по-хозяйски запрятал и ее шерстяные носки, еще маминой вязки, и портянки.
— Ну, ну, отдыхай, — сказал он почему-то ворчливо.
На жарко натопленной печке крепко пахло сушеной калиной. Лида с грустью вдохнула ее аромат. Это был запах детства, чудесного лакомства, приготовляемого матерью лишь зимою по праздникам: вместе с солодом и мукой заваривались и спелые ягоды красной калины, сушеные груши, яблоки, вишни. Миска ставилась посредине стола, на наглаженной вышитой скатерти, и они с отцом ели эту пареную калину деревянными ложками, переглядываясь, улыбаясь, оба радуясь сладкому так, что мать незаметно уменьшала свою собственную порцию: «Ешьте досыта, я еще подложу…» Но сейчас этот терпкий, лесной запах калины в сознании Лиды жестоко мешался с другими: с пресным запахом снега и удушливой вонью тротила при разрыве снаряда. Он запомнился ей теперь навсегда, равно как и пугающий, резко щелкающий и словно бы даже пустотный звук вдруг лопающегося металла, и белая кость, вся в изломах, вылезающая из разорванного рукава у убитого немца в воронке, где ей удалось запрятаться и пробыть целый день, а потом проползти незамеченной через линию фронта.
Лида все еще жила боем, его неудачей.
Да, наверное, это была неудача, если немцы обнаружили ее на обратном пути. Если на хуторе Яблонном грохнул взрыв и по всей широте обозначенного разведчиками прохода в минных полях затрещали, забились, пульсируя, пулеметные трассы, а после повисли, фосфорически излучаясь, зрея жуткими мертвыми сгустками, осветительные ракеты. Лида многого ожидала на обратной дороге, но только не этого взрыва, вдруг вставшего в небо багровым столбом, и не этих коротких перепархивающих автоматных и пулеметных очередей, отсекающих путь.
Сейчас каждый нерв ее тела болел, трепетал, а в глазах еще плыли огнистые трассы; в них, казалось, навек отпечатались, разветвляясь, длинноватые прочерки реактивных снарядов, похожие на летучее пламя электросварки: словно кто-то упорно хотел соединить в одно целое несоединимое — небо и землю, и это ему не удавалось, и он тут же опять и опять начинал все сначала. И зарницы работающих батарей… Да, «катюши»… Сказать. Не заспать. Когда, «отыграв», умолкали «катюши», немцы сразу выскакивали из укрытий и бункеров. Лида это отчетливо видела из воронки, в которую рухнула при начало обстрела. Только-только смолкали последние дробные, убивающие разрывы, немцы тут же выскакивали и развешивали по небосклону истекающие белым магнием «фонари». И высматривали, где стоят установки, где взблеснет пулемет, дальнобойная батарея. А потом, в свою очередь, открывали огонь: залпом били орудия, минометы, так, что весь горизонт передергивался, словно вздетый на нитку, и на фоне затянутого дымом неба прорисовывались, как на фотографии, обрезанные снарядами безлапые стволы деревьев, кресты кладбища на околице хуторка, одиноко торчащие среди сугробов тут и там обгорелые, черные печные трубы. Вот на кладбище и за трубами фашисты и прячутся в бункерах. Это надо отметить…
Лида, словно проваливалась, засыпала в тепле — за весь недосып — и опять просыпалась. Где-то рядом с избой, на задах, в огороде, рвались мины: немцы били по площади наугад. И она всякий раз при разрыве возвращалась из теплого темного далека, механически отмечая сперва однозвучное лопанье мины, потом хруст сминаемой от удара осколочной оболочки. Спустя миг после взрыва что-то с шелестом рассыпалось, а она уходила опять в недоспанный сон…
Среди сна перед ней, как в кино, то мелькали картины обратной дороги до хутора, то дорога туда, в Шестопаловский лес. Следы многих машин и гусеничных траков на снегу. То опять вдруг расширившиеся глаза еще очень красивой, нестареющей женщины с сединой в волосах, отворившей ей дверь: «Лида?.. Дочка Трофима? Ко мне?.. А чего это он вдруг надумал?..» И как женщина тихо осела на лавку со скорбным лицом в беззвучных струистых слезах, когда Лида сказала: «Нет, папа убит. И мама погибла. А я к вам по делу…»