Том 10. Петербургский буерак - Алексей Ремизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шюзевиль о ту пору угнездился у Сапожниковых, воспитатель, и торчит на всех литературных собраниях, а по средам обедал у Брюсова.
Вальдор говорит Шюзевилю:
«Жан, я пропал. Что такое “Водыльник”?»
«Очень просто, “кондюктер” или “гид”, удивился Шюзевиль. И добавил для ободрения, что по-русски все можно “и так, и сяк”».
Но когда Вальдор показал ему мой текст, Шюзевиль не сразу, а нашелся, он вспомнил о Тастевене.
Ну, вот и попадают в переплет мои старые знакомые: Дюбудом и Бурдон.
* * *И Дюбудом, и Бурдон, оба начали у Готье, у обоих необыкновенное пристрастие к книгам, такой сверток сделают, не отличишь от конфет. Тастевен ими был очень доволен: расторопность и упаковка в торговле первое дело. Но книжникам на месте не сиделось, да и слава пошла: и одного сманил Трамбле, другого Сиу. И тут, в кондитерской, по-русски они здорово насобачились. У них обнаружилась страсть к филологии, и кто знает, спохватись они раньше, выработался бы из них Мейе или Шихматов. И уж лучших «арапов» не сыщешь. Казалось, много ль займет времени перевод, ведь это не «Война и Мир», – мой «Водыльник», «Ховала», «Нежить». Вальдор вздохнул: Шюзевиль всегда выручит!
Переводчики в Москве успели пожениться на русских и дома, кроме русского, ни на каком. А это много значит: домашнее крепче втирается. Это были две здоровые бабы, от Брамлея, конфетчицы, хорошо что не принято «наоборот», а то бы от французов и мокрого места не осталось.
Дюбудом трудится над «Водыльником», Бурдон над «Ховалой». По-русски в наборе, а перевода нет. И оба приналегли. Придут со службы, поедят, а после чаю, на ночь глядя, за стол и до утра бормочут. И совсем от рук отбились, другим бы совестно было жене в глаза смотреть, а им хоть что. И если бы еще какая выгода, от много ль за страницу придется, а вперед не дают.
Я не знаю, что там было с «Водыльником», а про Бурдона скрывать нечего, скоро вся Москва узнает.
Долго терпела Аннушка, наконец и ее терпение лопнуло. Как идти спать, она стала во весь свой мытищинский рост, и не то что строго, а убийственно.
«Петро, – сказала она, – если ты нацелишься в эту ночь переводить Ремизова, ты меня больше не увидишь, я пойду и утоплюсь в Москва-реке».
«Я сейчас, – сказал Бурдон, – наведу порядок».
И вот, когда он наводил порядок и, одуревая, бормотал
«Далеет день. Вечереет В теплых гнездах ладят укладываться на ночь. Ночь обымлет. Ночь загорелась». «“Далеет” – удаляется, “далеет” и “ладят” созвучны…»
Аннушка тихонько поднялась с постели, накинула на плечи платок – летнее время – и незаметно вышла из дому. И прямо на Москва-реку и там с Каменного моста бултых. И только круги пошли.
* * *Летние месяцы я проводил в Москве, я приезжал к матери. Лето: моя Москва. Останавливался я у брата в Таганке на Воронцовской в доме Соколова. Этот дом Соколова для меня исторический: регент Вас. Ст. Лебедев однажды посвятил меня в тайну камертона4.
Помню, утром развернул газету и уткнувшись в отдел происшествий, – для меня единственное чтение – я обратил внимание не столько на само происшествие, сколько на слог: извещалось, что на Яузе у Высокого моста нашли «утоплое тело, по-видимому из крестьян».
Днем я зашел проведать моих старых знакомых: да в «Весах» никого, в «Золотом Руне» пусто, я к Сиу – что Дюбудом и Бурдон трудятся над моими «водыльниками», мне писал в Петербург Шюзевиль, и я представляю себе, как оба добрались до высоченной вавилонской высоты и перестают понимать – про меня уже речи нет – а друг друга. У Сиу, мне сказали, что Бурдон на службу не явился, жаль, и я к Трамбле. За шоколадом Дюбудом мне рассказал все происшествие с Аннушкой и что он это предвидел – «отношения были натянуты».
«А как у вас подвигается?» – спросил я.
Дюбудом сконфуженно:
«Моя сожглась!»
«Что вы говорите!»
«В печке, – поправился переводчик, – рукопись: “Кондюктер”».
Я понял, что мой «Водыльник».
Вечером я сидел в пивной Горшкова на Земляном валу – места мне знакомые с первых воспоминаний.
Разговор шел о утопленниках. Высокий мост под пивной Горшкова – пивная на углу Таганской площади, от нее спуск к Яузе. Алексей Иванович был свидетелем, как вытаскивали на берег к Вогау «утоплое тело».
«Тело обследовали со всех концов, – рассказывал Горшков, – но чье тело, не скажешь: мужчина или женщина».
«Что же это такое – отозвался певчий от Рождества, Путилов, философ, – непроизвольное это зарождение, или течением реки – отнесло?»
«Деформация», – сказал кто-то из угла.
«Но зря пишут, “по-видимому из крестьян”! – Горшков кивнул в мою сторону, – а может, действительно, течением реки».
«Аномалия», – отшвырнул пренебрежительно угловой голос, должно быть, фельдшер с Хохловки. Он же сообщил, что главный доктор из Воспитательного Дома, Языков, обследовал и склоняется к аномалии, тело отправили в Анатомический театр. Повез доктор Васильев.
А я подумал:
«Несчастная Аннушка!» Но я ничего не сказал про аномалию, и что знаю, чье тело, и что все из-за меня.
Околоточный Гаврилов, как будет переходить через Краснохолмский мост, заметил, плывет что-то невообразимое. «Какая похабщина в глазах мерещится!» подумал и отвел глаза.
Утро было необыкновенное, такой мир в небесах и на земле, только в Москве и бывает такое, в Петербурге не могло быть, где-то у праздника перезванивали к водосвятию, а летний воздух не жег, а гладил теплыми искорками нашептывая, пел и петь хотелось.
Гаврилов заглянул проверить, не померещилось ли? а оно плывет. Что за чудеса? Сошел с моста на берег, поманил Тюхина. Тюхин соскочил. «Смотри!» Гаврилов показал пальцем. А у того и без пальца глаза на лоб, видит, плывет и трудно обознаться, оно – и дурак же, вздумал окликнуть: «чей?», а оно плывет, никакого внимания: ему все равно, городовой или околоточный, не таковский. Тюхин высматривал лодку: с лодки очень легко сграбастать. Но тут набежали Краснохолмские мальчишки: что рак, что лягушка «пымать» ничего не стоит. И выловили. Оно самое, но чей, не написано. «Отпадший», – сказал Гаврилов. Тюхин за свисток. И на перепуганном извозчике – не успел ускользнуть! – в участок. Москва громче Флоренции, а подкидывает, как дорога из Вятки на Пермь, в собственных руках, из опаски выскользнет, вез его Гаврилов. И вдруг вспомнил вчерашнее «утоплое тело» у Высокого моста и как все удивлялись и доктор Васильев сказал: «в первый раз вижу». Из участка тот же Гаврилов перевезет «его» на Девичье поле в Анатомический театр, – там разберутся.
* * *Был я в Сандуновских банях, не по душе. И всякий раз, как попадаю в Москву, хожу в наши «Полуярославские», дворянское отделение 5 копеек, цена не меняется. Мыться всякому нужно с уверенностью. Липовые шайки, березовый веник и медный таз.
К вечеру любопытней, стечение народу, и таганские и рогожские, и со всеми за ручку. Так я собрался не откладывая, петербургскую копоть смыть москворецкой.
В пару и под паром в бане только и разговору, что о утопленнике. Историю с Гавриловым я услышал от банщика Якова.
«Я так и думал, отъято течением», – перебил Якова распаренный голос с полки: певчий Путилов от Рождества.
«А на Анатомическом театре, – скороговоркой продолжал Яков, – как сдал Гаврилов в конторе, сбежались сестры, подхватили себе на руки и приставили к “утоплому телу”, как раз по мерке».
«Браво!» – торжествуя, одобрил певчий, и от избытка парного воздуха и расположения не горлом, из души голос пел. Все мы заслушались, и один только капал, но не врозь, без остуды, горячий кран.
Тебе, на водах повесившего всю землю неодержимо,5тварь, видевши на лобном висема, ужасом многимсодрогашеся. «Несть свят, разве тебе, Господи», взывающи.
В тенорах, особенно русских, много сердца и боли, но есть и распутство, а вот баритон – какое мужество и мудрость, первородная скорбь.
У всех нас весеннее неповторяемое, а помнится до смерти: великая пятница с выносом плащаницы, погребение с каноном «Плач Богородицы» и полунощница перед пасхальным колоколом – вечер со страстной свечой, и ночь с неугасимою, пасхальной, туманная воскресная заря. Как хорошо жить на свете!
После бани пил чай и ни о чем не думал. Высплюсь и с завтрашнего дня в поход: кого-нибудь да застану, не все ж по дачам. В Москву я приезжал с пустым карманом, рассчитывая на аванс.
Из моего недуманья и китайского запала вывел меня Бурдон. Мне стало очень неловко, я чувствовал себя виноватым, я только не знал, на чем разыгралась трагедия с Аннушкой, на «Нежити» или на «Ховале». Но странно, особого потрясения я не заметил: все та же наглая бабочка торчала из подбородка. Он был у Омона,6 французская труппа, и прямо от Омона – узнал от Дюбудома – сюда.