Голгофа - Иван Дроздов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«А вот мы и попытаемся узнать», — подумал Качалин.
— Какие же они русские? — воскликнула Саша.
— А кто?.. Калмыки, узбеки, аварцы? Да таких тут просто не знают. Если ты из России, значит, русский. Между прочим, это очень хорошо. И я русский. Фамилия, конечно, Шахт, но жил в России, значит, русский. Что хорошо, то хорошо. Зачем мне объяснять, кто я и откуда? Из России — значит, русский.
Ехал он совсем медленно, давая возможность разглядеть дома новых русских. Подъезды, калитки, ворота, особенно же крылечки и входные двери: все эти архитектурные ансамбли и их детали отличались большим разнообразием, богатством убранства и отделки, затейливостью орнаментов и рисунков, яркостью и свежестью красок. Сразу видно: денег тут не жалели, жажду самолюбия и тщеславия утоляли широко, с размахом. Настоящие русские люди, сидевшие в машине, — а они, кроме Шахта, были действительно настоящими русскими, — и за то благодарили расселившихся тут новых русских, что они хотя бы внешним видом домов сумели отразить часть достоинств русского характера: его извечную тягу ко всему прекрасному, врожденное чувство гармонии форм и цвета. Важную роль тут, конечно, сыграли бешеные деньги, и кто знает, какие это деньги, откуда они взялись, и что это за люди такие — новые русские. Одно всем было непонятно, почему это вдруг русским стало плохо на Родине, и они, точно стая неведомых птиц, опустились вдруг в Перте, но это уж слишком тонкие материи и вдаваться в них мало кому была охота.
При въезде в усадьбу, у края ворот, бросалась в глаза позолоченная пластинка и на ней фамилия владельца: Бутенко Николай Амвросьевич. И на стене у входной двери в дом такая же надпись. Гостей встречала женщина–мулатка — полная, черноглазая, в коричневом платье с белоснежным воротником.
— Это Габриэл, главная служанка, — представил ее Шахт. На слове «главная» он сделал ударение.
В доме их встречала другая служанка — более пожилая и еще более полная. Тоже в коричневом платье и с широким белым воротничком.
— Омила, — представил ее Шахт. И не сказал, что это младшая служанка или какая–нибудь другая.
Саша заметила, что служанки тут пожилые, толстые, с лицами шоколадного цвета и носами, похожими на картошку. Она любила людей молодых, красивых и веселых. Все, кому за тридцать или около того, казались ей стариками. Исключение делала для Качалина — он–то ей казался моложе самых молодых парней.
Прошли зал, сиявший позолотой и зеркалами, вошли в комнату, чуть поменьше зала, здесь не было привычных окон, а свет лился откуда–то сверху, и на полу лежал голубой ковер, а в глубине, под большой картиной, красовался беломраморный камин, и в нем горел огонь.
Саша не сразу разглядела возле камина коляску и сидевшую в ней женщину — еще не старую, черную, по виду еврейку.
— Знакомьтесь, Соня, — сказал Шахт. И голос его прозвучал странно, и сам он возле этой хорошо прибранной, элегантно одетой женщины казался чужим и лишним. — Она живет в этом маленьком дворце и в этом городе на берегу далекого океана, куда вот–вот приплывет оторвавшийся от ледового южного материка айсберг.
— Простите, пожалуйста, — обратилась к гостям женщина, — я не ждала, не знала — наш Гиви всегда так, как снег на голову.
Говорила она мягким приятным голосом и не картавила. Саша вспомнила замечание своей матери, что евреи все картавят; это их обязательная мета, божий знак, которым Творец метит их от рождения. И никакой логопед не в силах исправить их речь; другим помогает, но еврею никогда. И сашин отчим Сапфир, сильно картавивший, будто признавался, что евреи отдали бы все богатства мира, лишь бы убежать от этого изъяна, который они считают своим величайшим пороком и несчастьем.
Но вот Соня этим недостатком не страдала, но и она была несчастна, потому что в свои сорок лет недуг приковал ее к коляске.
— Представьте себе, — звенел ее голос, — приехала сюда в полном порядке, любила бродить по магазинам, обегала весь город, и вдруг стала приседать. На одну ногу присяду, на другую… Знаете, это даже смешно, я будто бы примеряла какие–то па, пыталась танцевать. Ни с того ни с сего, да?.. Возьму и присяду. Потом ноги уже делали и не па, а стали подламываться. С чего бы это?.. Никто не знает! Вызывала домой врачей, много платила, но они дают мази и уходят. Мази ужасно пахнут, мой Николай перешел жить на другую половину. Меня еще постигло и одиночество.
— Но Соня!.. — взмолился Шахт. И развел руками.
— Что Соня, что Соня! Тебе хорошо, ты на ногах и едешь, куда хочешь. Завез меня в эту дыру, посадил в золотую клетку и еще говоришь!..
Голос женщины дрожал, она поднесла платочек ко рту, и тело ее содрогалось от беззвучных рыданий.
— Соня, Соня!.. Мой Коля тоже говорит: Соня! И делает такое лицо, будто у него болят зубы. И уходит туда, на другую половину. Сделал там хитрые замки и никого не впускает. Только по вечерам к нему приходят женщины… Я этого хотела, когда ты по поручению братца потащил нас сюда — как говорят русские, к Макару, где пасут телят?.. А я ночью вижу сон, будто я в Ленинграде и быстро–быстро бегу по городу, как я бегала, когда была студенткой. Я была молодая, красивая… Зачем ты нас сюда приволок — не знаю. Может быть, вы мне скажете? — повернулась она к Саше и Нине Ивановне. — А я не знаю. И никогда не буду знать, зачем уехала из города, где родилась и жила на Невском проспекте совсем недалеко от Дома Книги, где теперь красивый сквер и памятник Гоголю. А я даже его не видела…
И женщина снова горько и беззвучно заплакала.
Потом оправилась, крикнула служанке:
— Кофе принесите! И жидкий шоколад, и конфеты, и пирожные от нашего кондитера.
Подняла свои черные прекрасные глаза на Нину Ивановну:
— Что тут хорошо, так это пирожное. Кондитер знает, что я люблю, и делает их для меня. Вот я вас сейчас угощу.
Потом они пили кофе — особый, бразильский, самого высшего качества. Женщина успокоилась, полуоткрытые плечи ее не содрогались от рыданий, но она продолжала говорить. Говорила она одна и, видимо, не предполагала, что другие тоже хотят что–то сказать. Шахт несколько раз пытался ее остановить:
— Соня!..
— Что Соня? Что Соня?.. В кои–то веки пришли люди, да еще из родного Ленинграда, а он — «Соня»…
Неожиданно раскрылась дверь, и в зале, или салоне жены, появился ее муж: Николай Амвросьевич Бутенко. Он был еще совсем молод, атлетически сбит, на лице его гуляла улыбка.
— Коля, садись сюда. Ну, пожалуйста, сюда, — показала ему на стул супруга, но он на нее даже не взглянул и сел возле Нины Ивановны. Представился, сказал, что имена всех гостей знает…
— Мне о вас рассказал Гиви…
И еще сказал, что очень рад видеть «живых людей с большой земли».
— Эту продувную дыру я иначе не называю, как аэродинамической трубой. Только вот за каким чертом я сюда потащился — до сих пор понять не могу!
Он тоже говорил охотно, и было похоже, что никому другому уступать трибуну не собирался. Лицо его слегка покраснело — то ли от приятного возбуждения, то ли от спиртного возлияния, — он радовался так, будто со всеми был давно знаком и с нетерпением ожидал их. Это состояние легкой обрадованности знакомо каждому человеку, живущему вдалеке от родных мест, особенно тем, кто уехал на чужбину навсегда и уж не чает оттуда вернуться. Эмигрант — человек ушибленный судьбой, и как бы ни складывалась его жизнь, пусть даже она устраивается счастливо, все равно, он чувствует свою уязвленность, и каждого посланца с Родины воспринимает как подарок.
Сразу же как–то так образовалось, что гости из России расселись парами по интересам и по взаимной симпатии. Саша прилепилась на углу стола, но рядом с Качалиным; ей было приятно, и она даже млела от удовольствия, принимая мелкие знаки ухаживания и внимания от Сергея. Рядом с Ниной Ивановной сидел Николай Васильевич — молчаливый и будто бы чем–то недовольный, может быть, тем обстоятельством, что с другой стороны рядом с Ниной Ивановной сидел хозяин и проявлял к ней такую дозу симпатии, которую все заметили и которая погасила радостное возбуждение его супруги и ввергла ее в состояние печали, почти отчаяния. Впрочем, даже и это состояние лишь немного умерило ее разговорчивость, и она продолжала все комментировать, обо всем рассказывать, что, как и прежде, раздражало Шахта, и он, наклоняясь к ней, замечал:
— Соня!.. Так это уже ясно, ты лучше дай нашим землякам рассказать, что там у нас в Ленинграде.
Петербургом они свой город не называли, он для них вечно останется Ленинградом.
Нина Ивановна тоже была в ударе; Саша видела, как она часто улыбается, — почти беспрерывно! — и как блестят глаза молодой женщины. Плен, в который ее взяли два Николая, ей, несомненно, нравился, особенно же близость этого нового Николая. Он был молод, казался даже моложе своих лет, и весел, и хотя говорил ей одной, но все слышали его густой певучий баритон, и замолкали при его словах, потому что он говорил интересно, судил обо всем резко и с такой откровенностью, которая, казалось бы, могла не понравится Шахту и жене, но их присутствием совершенно не стеснялся.