Годы, тропы, ружье - Валериан Правдухин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из-за непогоды пастухи в этот день не выгоняли баранты из Кошар. Они сидели в палатках. Времени оказалось всего шестой час вечера, но кругом было сумрачно и серо, как осенней ленинградской ночью.
Шли мы с Керимом часов десять.
Недолго длилось наше оживленье — рассказы тушинам об охоте. Скоро мы улеглись спать.
Спал я долго, до следующего вечера. Кругом ничего не изменилось. О палатку постукивал ровный, унылый нождь. Керим, мокрый, лежал в углу палатки, забравшись на мешки с мукой. Я тоже вымок до последней нитки. Даже в палатке бежали ручьи воды, стекавшей непрестанными потоками с гор. Рядом, на мешках же, спали двое молодых тушин.
Я решил посмотреть, что делается на воле. Недалеко от палатки, на большом камне, недвижно лежал, завернувшись в бурку, старик. Собаки угрюмо сбились вокруг него под камнем. А кругом со всех сторон безнадежно навис серый, до удушья скучный, мокрый мрак. Взлохмаченный Керим вышел за мной из палатки. Я спросил его, нельзя ли согреть чаю. Спички у меня хранились в кожаной сумке. Долго мы пытались разжечь в палатке костер, но дождь заливал немедленно всякую вспышку огня. Сухого вокруг уже ничего не было.
Я выпил большой стакан водки и снова лег на мокрую землю.
Прошла еще ночь. Миновал новый день, — погода не менялась. Мне уже вконец опротивела водка. Я выпил ее две бутылки. Спать я больше не мог. Я лихорадочно дремал, бредил… В больной полудреме мне чудились мохнатые туры. Они прыгали через меня, надоедливо задевая по лицу своей шершавой, жесткой шерстью. Черный тур, ушедший от моего выстрела, наклонялся вплотную ко мне, бодал меня рогами, обнюхивал меня, оскалив свои узкие тупые зубы, и, жарко дыша мне в лицо, насмешливо фыркал, обдавая меня холодной, липкой слюной. Я открывал глаза. Черный Баштур, собака тушин, лезла ко мне, повизгивая, тыкаясь в лицо, в бок, в шею, ища, где бы спрятаться от холодной измороси. Я не отгонял ее от себя, пытаясь согреться об ее мокрые лохмы. Со стен палатки на нас лилась вода. Вода стояла в воздухе. Водяная пыль заполняла собой все.
…Я сижу высоко на скале, вцепившись ногтями в камень, и тонко посвистываю. Против меня — еще такая же птица, как и я, — горная индейка. Она таращит на меня сердито свои круглые желтые глаза и страшно шипит мне в уши:
— Надо лететь! Надо лететь! Надо лететь!
Я пробую расправить свои крылья и не могу. Они намокли и не двигаются. Птица бросается на меня, ударяет меня грудью, крыльями, больно бьет меня клювом — в нос, в лоб, в глаза, в шею. Я срываюсь со скалы, ударяюсь о камни, потом попадаю в воду… и — просыпаюсь, Я лежу лицом в воде, медный патрон в кармане остро врезался мне в тело, мокрый тяжелый мешок с мукой придавил ноги. Все мое тело нестерпимо ломит — от боли, от холода, смертельной усталости.
…Медведь стоит надо мной — мохнатый, черный, как угольщик. Он смеется, скаля мелкие-мелкие зубы. Кладя, на меня тяжелую лапу, он ложится рядом со мной, обнимает меня, наваливается на меня всем туловищем и шепчет мне на ухо:
— Якши, елдаш! Якши!
Он начинает хохотать мне в ухо так, что голова у меня разрывается от боли. Я задыхаюсь, мне жарко. В глазах пляшут красные, оранжевые, огненные солнечные круги. Целый калейдоскоп цветов мельтешит навязчиво передо мной, как игрушечное колесо. Я вижу цвета, каких никогда не бывает в жизни. Соединение невыносимо острых, огненных солнечных пятен заливает мое сознание. Голубое небо наливается кровью — делается густо-красным, как венозная кровь. Кровь эта капает мне на лицо, разливается вокруг, становится синей, черной, сизо-черной, угольной, густой, как деготь. Я захлебываюсь в ней… и теряю сознание. Ко мне пришла моя тургайская лихорадка, вернулась тропическая малярия…
…Перед моими глазами горит лампа. Самая обыкновенная, жестяная, десятилинейная лампочка. Она стоит на столе, накрытом красной промокательной бумагой. И горит ровно, ярко, бестрепетно. Где я?
В комнате тепло, уютно… И вдруг… кто-то засмеялся. Засмеялся тихо, весело, задушевно. К нему присоединился еще чей-то смех. Какой он заразительный, бодрый! А за стеной молодые голоса — мужские и женские — поют веселую песню. Где я?.. На столе книга. Не у себя ли, в своей студенческой каморке? Мне делается смертельно тоскливо. Я не сплю — я вижу, слышу страшную водяную действительность. Меня самым настоящим образом мутит от человеческого смеха. Все мое существо охвачено смертной тоской. Сейчас я знаю, мне уже никогда не засмеяться. Во мне мечется одна больная, лихорадочная мысль, а тело мое — сплошная боль. Кругом — мрак, дождь, вода, серый холодный мир. И уйти от него невозможно. Мне холодно, больно, нудно, тоскливо, душно. Mне хочется плакать. Я обнимаю мокрого, тоже скулящего Баштура — и плачу. Слезы согревают мои щеки. Я плачу еще сильнее…
Шесть дней и шесть ночей лил дождь не переставая. На седьмой день утром мы увидели солнце. Оно было такое же, как и прежде. Оно так же грело наши тела, сушило наши одежды, оно дало нам возможность снова разжечь костер, согреть чайник, изжарить мясо. И оно так же величаво, покойно и радостно смотрит на землю, на все вокруг — на собак, на баранту, на птиц и насекомых. Горы, леса, дали блестят и улыбаются солнцу, стряхивая с себя капли дождя.
С гор торопливо, поджав серые мокрые хвосты, убегают обрывки туч. Они похожи на блудливых шакалов, рыскающих по ночам за трупами.
А мы… мы днем, солнечным днем жжем огромный костер. Дрова еще трещат от сырости, но горят вовсю. Мы, как ребята, с любовью смотрим на небо и землю. Лица тушин и Керима кажутся лицами братьев, повстречавшихся мне после долгой разлуки.
К нам из Сарыбашского селенья пришли две девушки-лезгинки. Они направляются в горы, чтобы нажечь угля и спуститься в Кахи, где они продают уголья и торгуют своим телом. Эти угольщицы-проститутки необычайно красивы: высокие, стройные, как серны, глаза их глубоки и темны, лица продолговаты и чисты, как елизавет-польский виноград, а гладкие коричневые волосы отливают на солнце тяжелым золотом фазаньего крыла. Они рассказали Кериму, что у него родился неделю назад сын — «бала». Керим торопится домой.
Я высушил свое белье, даже умылся, — вода снова стала для меня ласковой и чистой. Сухой Баштур трется своими сухими лохмами о мою сухую спину.
Трава блестит молодо и весело. Вокруг стоит оживленный птичий гомон. Молодой тушин забрался на отвесную скалу над долиной, куда спускается пьяная от голода и от солнца баранта, и играет на зурне. Солнце улыбается прозрачным, радостным, заливисто легким звукам восточного мотива и смеется вместе с ними. Керим на пригорке чистит берданку, и каждую минуту мы встречаемся с ним глазами и дружески смеемся. Желтые шкуры серн, медвежья шкура, альпийская галка, молодой индюшонок, коричневый сокол и ряд мелких убитых птиц висят на веревке над палаткой, тихо покачиваясь под солнцем. Мы скоро идем на равнину. Старик тушин переводит мне легенду, рассказанную Керимом о пещере на ночлеге у истоков Кахского ручья.