Семья Буссардель - Филипп Эриа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Кому это достается?
Ведь по старинному обычаю день престольного праздника становился кому днем почета, а кому - днем позора: девушке, сумевшей соблюсти себя, оказывались почести, а ту, что в этом году потеряла невинность, покрывали позором. Мудрая дева отворив ставни окна, видела, что фасад ее домика украшен и ветвями виноградных лоз и цветочными гирляндами, а распутницу будили диким воем, и перед своими воротами она находила знак позора - скелет издохшей лошади. Выбор той и другой девушки не делали наобум: приговор выносил маленький трибунал, состоявший из почтенных матрон и собиравшийся ночью; и если данных для положительной или отрицательной оценки оказывалось недостаточно, решение откладывалось до следующего года. Но та, которой устроили кошачий концерт, к чьим воротам притащили падаль, лишалась возможности выйти замуж - разве только за того, с кем согрешила, или же уехав в другие края.
Босоногая девчонка в холщовой рубашке, успевшая уже сбегать к плотомойне, примчалась оттуда с криком:
- Гикают, воют под окном Клеманс. А мать-то давай ее колотить. Всю как есть избила.
- Клеманс?
Имя грешницы полетело от дома к дому, через всю проснувшуюся деревню. Вдова Блондо с двумя дочерьми жила на краю деревни, за плотомойней, в убогой лачуге с одним окном. При первых же завываниях они забаррикадировали дверь. Некоторое время парни еще орали, били палками о дырявые кастрюли, о котлы и горланили песню, в которой говорилось о зеленой роще, куда "с миленьким пойдешь вдвоем, а уж выйдешь обязательно втроем". Через четверть часа сборище рассеялось: вспомнив о празднике, все разошлись по домам и принялись готовиться к столь важному дню, прибираться, мыться, наряжаться.
Дождавшись этой минуты, Клеманс приотворила дверь и выскользнула на улицу. Полураздетая, в нижней юбчонке, прикрывая распухшее лицо косынкой, накинутой на голову, она прокралась у самой стены лачуги. Завернула за угол и бросилась бежать в бледнеющем сумраке прочь из деревни, помчалась через луг к дороге на Бурж, пересекла ее. Словно за ней пились по пятам, она неслась все дальше, дальше - к охотничьему домику, к тому окошку в нижнем этаже, в которое имела право постучаться. Всхлипывая, задыхаясь от рыданий, она кинулась на шею старухе Рамело и вдруг сомлела. Сквозь забытье она слышала, как ее поднимают, несут, укладывают, а очнувшись, почувствовала, что лежит на мягкой постели в уютой комнате, в тишине, далеко от деревни. Губы ее ощутили холодок металлической ложки, которую поднесли к ее рту, голову ее приподняли, и она услышала голос Рамело:
- Выпей! Выпей ложечку мелиссовой воды.
- Не надо... Не беспокойтесь... - бормотала Клеманс, растягивая слова, как все беррийцы. - Не надо, не надо, не беспокойтесь.
И выпила лекарство. Потом опять заплакала, но уже тихонько.
При первом же ее слове: "Осрамили!.." - Рамело все поняла. Она избавила свою подопечную от рассказа о случившемся, от объяснения старинного обычая, от излияний стыда и раскаяния. Старуха велела служанке повернуться и лечь ничком, задрала ей рубашку и увидела на ее молодой, белой и плотной спине черные и лиловые кровоподтеки. Мать крепко избила дочь деревянным башмаком.
- Помолчи, - сказала Рамело. - Закрой глаза и лежи тихонько, ни о чем не думай.
Старуха сделала ей примочки "из воды Сатурна" - лекарства, с которым никогда не расставалась, а потом погрузилась в размышления... Как же это могло быть, что все стало известно? Прошло уже больше двух месяцев со времени поездки в Бурж; неужели истина так медленно добралась до Гранси? И кто же это сообщил? Неужели повивальная бабка, несмотря на то что ей хорошо заплатили за услуги? Маловероятно: ведь тем самым она и себя выдала бы; своих пациенток она при этом подвела бы под ужасное наказание, но и сама ему подверглась бы. Так что ж, остается поверить в некое таинственное явление, в непонятное стихийное самозарождение возникших в деревне слухов, сперва смутных, туманных, а вскоре ставших четкими, реальными, связанными с определенными именами... Так же вот по какому-то наитию люди иногда раскрывают вслепую, наугад, но безошибочно какое-либо преступление, отыскивают его причины и указывают виновника...
- Отдохни, - сказала Рамело, подымаясь со стула, тяжело, с трудом - не то что в недавние еще годы. - Деревенские не посмеют прийти сюда и мучить тебя. Но я на всякий случай запру дверь на ключ и предупрежу Жозефу.
В нескольких шагах от дома старуха остановилась: не предупредить ли и самого Буссарделя? Обернувшись, она увидела, что слева от крыльца в окне, таком же, как ее окно, ставни заперты: маклер, приехавший на летний отдых в свое имение, еще почивал. Весь дом спал. Старуха в чепце с широкой оборкой окинула взглядом жилище, объятое мирным сном, отданное на попечение. По прихоти судьбы она стала хранительницей и защитницей чужого семейного очага. А ведь, в сущности, они для нее посторонние, в особенности с тех пор, как нет в семье двух, которых она действительно любила, - Лидии и Жюли; Семья эта принадлежит к ненавистной ей социальной среде, а вот она, Рамело, оказалась заодно с этими людьми, да еще стала их сообщницей в этаких делах!.. Весьма противоречивые чувства боролись в ее душе, когда она смотрела на спящий дом, над которым - она одна это знала - нависла самая ужасная и самая омерзительная опасность. Она повернулась и широким шагом пошла по дорожке.
Когда она пришла в Гранси, деревня гудела, как улей; все были взбудоражены двумя событиями - свеженьким скандалом и предстоящим праздником. Языки работали вовсю, люди без всякого стеснения сообщили обо всем Рамело. Возвратившись домой, она застала Клеманс все в том же состоянии мучительного страха; молитвы, которые на в отсутствие Рамело читала, не успокоили бедняжку.
- Полно тебе! - сказала Рамело, запирая дверь. - Пожалуйста, не смотри на меня такими глазами. Не так уж это страшно, как мы думали: они ничего не знают... Нет, знают, что ты согрешила, а с кем, при каких обстоятельствах никому не известно. Это твоя младшая сестрица за тобой шпионила и пустила сплетню... Пустяки какие-то... насчет белья... Ну видишь - не стоит так горевать. Через три месяца никто и не вспомнит.
Клеманс со страхом возразила, что госпожа Рамело, по-видимому, не знает здешних обычаев. Такой позор навеки заклеймит девушку... Никогда он не забудется.
- Ну, там видно будет. А пока что ты останешься в доме, будешь горничной. Я им так и сказала. "Не верю я этому, - говорю, - ведь доказательств никаких нет". Я сразу поняла, что у них нет доказательств. "А что, говорю, если она останется без куска хлеба, это вернет ей невинность?"
Клеманс опять замолчала. Несомненно, она считала вполне естественным, что теперь все презирают ее как погибшую девушку, и смиренно готова была перенести любое наказание. Ей и в голову не приходила мысль просить о снисхождении, оправдываться, требовать, чтобы ее вызволили из беды. Ведь она сама виновата - зачем слушала молодого барина? А молодого барина тут вины нет, что говорил с ней. И ведь именно ее осрамили улюлюканьем и свистом, к ее двери притащили и бросили падаль - словом, покрыли ее несмываемым позором, из-за которого она еще больше заслуживала презрения, чем из-за своего греха. Ведь не столько сам грех приносит бесчестье, сколько то, что человека из-за него пригвоздили к позорному столбу. Нет, нет, госпожа Рамело жалеет ее по христианскому своему милосердию, но уж бесчестья не скрыть. Да как же ей остаться в господском доме? А старый барин? Что он скажет, когда узнает про ее срамоту?
- О-о! Барин? - протянула Рамело.
Она отвернулась от Клеманс, плакавшей в уголке, и устремила пристальный взгляд на другую сторону, словно могла через стены и переборки увидеть ничего не ведавшего Буссарделя, который спал безмятежным сном праведника.
- С барином я улажу дело.
Когда Клеманс убедилась, что ее действительно оставляют в доме, она чуть с ума не сошла от радости. Вся она исходила чувством благоговейной признательности, правда безмолвной и какой-то недоуменной, ибо все еще не могла поверить, что кара за грех обратилась в блаженство, и вся трепетала, ожидая, согласно своим понятиям о справедливости, что все-таки придется ей отвечать за совершенный грех, и потому старалась съежиться, стать совсем незаметной. Если кто-нибудь сталкивался с ней на лестнице, в кухне или на дворе, она прижималась к стенке и втягивала голову в плечи, как побитая собачонка, а если, случалось, на нее нападала смелость, бросала на господ растерянный взгляд, в котором к благодарности все еще примешивался ужас. То и дело она приносила извинения, это стало у нее манией; на самый обыкновенный вопрос она не могла ответить, не выразив при этом сокрушенным тоном смиренную покорность или сожаление. Она говорила: "Извините, барин, барышня велели передать, что они в саду гуляют". Или же приглашала: "Простите за беспокойство, обед подан".