Похвала Сергию - Дмитрий Михайлович Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Господи! Сотвори что-нибудь, из бездны воззвах к Тебе! Повиждь и пойми, что так больше нельзя, не можно! Дай мне силы вынести все это, помоги! – молча молит Стефан.
– Господи, воля Твоя! Помилуй меня, Господи! Господи, помилуй меня! Господи, помилуй, Господи, помилуй! – потерянно шепчет в своем углу их отец, боярин Кирилл.
Глава двадцать вторая
После московского разоренья жить стало невозможно совсем.
Сразу после отъезда московитов Кирилл узнал, что разбрелась половина военных слуг, а Ока и Селиван Сухой с Кондратом так прямо и подались к московичам.
– Сманили! – объяснял Даньша. – Баяли: под нашим господином без прибытка не останесси! Ну и робяты поглядели на наше-то разоренье, дак и тово…
Объясняя, Даньша отводил глаза. Почему он, Даньша, сам не остановил беглецов, Кирилл, понятно, не стал спрашивать.
Прислуга нынче совсем извольничалась. Накажешь – не исполнят, напомнишь – огрубят в ответ. Но и гнева на слуг, как ни пытался Кирилл вызвать его в себе, не было. Понимал затаенную мысль, что гвоздем стояла в холопьих глазах: что ж ты за господин, коли ни себя защитить, ни нас оборонить не сумел от разору!
Давеча велел Окишке нарубить дров. Через мал час вышел на двор – секира празднится, воткнутая в колоду, Окишки нет как нет.
– А, убрел куда-тось! – лениво ответила подвернувшаяся портомойница.
– Куда убрел?! – наливаясь кровью, взревел Кирилл.
Баба глянула полуиспуганно-полуглумливо, не ответив, ушмыгнула в челядню.
Кирилл вдруг, крепко задышав, скинул зипун на перила и, подсучив рукава, начал сам, часто и надсадно дыша, рубить березовые комли. Он был уже весь мокр, капало со лба, и по спине струились горячие потоки, когда Мария, выглянув на задний двор, узрела, что вершит ее супруг, всплеснула руками, ахнула, метнулась в терем, и тотчас выскочил постельничий, подбежал, пытаясь отнять топор у боярина. Кирилл молча отодвинул холопа плечом, отхаркнул горечь, скопившуюся во рту, и вновь взялся за секиру. Когда наконец прибежал, запыхавшись, Окиш, от коего далеко несло кислым пивным духом, на дворе уже высилась груда расколотых поленьев, и Кирилл, спавший с лица, окончательно изнеможенный, кинул холопу, не глядя, секиру и, шатаясь, пошел в дом. Все рушилось, все кончалось, и надо было что-то предпринимать уже теперь, немедленно, пока и последние слуги не ушли со двора, пока есть в доме мясо и хлеб, пока кого-то можно приставить к коням и кто-то еще стирает портна, шьет и стряпает, пока они все не пошли окончательно по миру…
Он тупо позволил Марии стянуть с себя волглую рубаху, обтереть влажным рушником чело, спину и грудь, уложить в постель… Прохрипел, не поворачиваясь:
– Уезжать надо, жена!
– Куда?
– Куда ни то. На Белоозеро, в Галич, в Шехонье али на Двину… Не могу больше!
– Ты отдохни, охолонь! – нежно попросила она. – После помыслим ужо! Окишку-то твоего даве родичи на село сманили…
– Бог с ним, – отмахнул Кирилл. – Не в ем дело, жена! Во мне, в едином. Все ся рушит. Вконец. Под корень вырубили нас! – Он замолк, и Мария так и не нашла, что ответить супругу.
А Кирилл, трудно дыша, думал про себя, что надо начинать все сынова на месте пустом и диком и что он опоздал, опоздал навсегда! Ушла незримо, неведомо как и на что, сила из рук; ушло, расточилось мужество сердца, гордая злость и дерзость молодости, и уже не может, не умеет и не сумеет он ничего и… нельзя погибать! Надо найти в себе коли не силы, так хоть отчаяние, ради сыновей, ради родовой чести своей, опозоренной и поруганной московитом…
Посоветовавши с роднею, ослали слухачей на Белоозеро. Месяца четыре от них не было ни слуху ни духу…
Под осень уже, когда свалили жнитво, обмолотили и ссыпали хлеб, убрали огороды, воротились посланцы. Не все. Двое так и пропали, отбежали господина своего на земли вольные, исчезли навсегда в необъятных северных палестинах.
Слухачи принесли вести невеселые. Долгая рука Москвы дотянулась и туда: белозерский ярлык тоже оказался перекуплен московским князем Иваном.
Куда же тогда? В Тотьму? В Устюг? Как-то еще примут там ростовского великого боярина! Да и боязно было все же на склоне лет отважить в эдакие дали дальние! Бессонными ночами Кириллу все блазнил неведомый путь, холмы и пригорки, голубые и синие леса за лесами; тишина и покой нехоженых, нетронутых палестин. Да ведь зналось и другое: зимние вьюги, дожди, неродимая земля под лесом, который надо прежде валить и выжигать… Где взять рабочие руки, силы, мужество, наконец, чтобы заново, на старости лет, зачинать жизнь?
Ордынскую дань меж тем и нынче опять должны были собирать московиты, и Кирилл со страхом ждал нового наезда гостей непрошеных. Земля оскудела от мокрых неурожайных лет, деревни обезлюжены моровой бедою, разорены ратным нахождением. (Многих, ой многих увели с собою проходившие после погрома Твери татарские тумены Туралыка с Федорчуком!) Казна, изрядно запустевшая от частых посольских нахождений и поездок в Орду, теперь, после московского грабежа, была совершенно пуста. Хлеб, лен, кожи – все, что копилось для себя, ныне пришлось задешево попродать новгородскому да тверскому оборотистому гостю, чтобы выручить хоть малую толику серебра на ордынский выход, а дальше как? Последние верные холопы того и гляди покинут боярский двор.
А другояко поглядеть: во-он оно! Весь окоем как на ладони! Родимое все, рукотворное, родное!
Там, за кровавой поляной (по преданию, бились тут русичи с неведомым языком еще много прежде татарского нахождения), пожога и пашня, которую Кирилл устроял еще во младых летах, а в той вон стороне тогда же гатили топь, клали мосты, рубили дорогу сквозь бор! И помнит, как он, молодым статным удальцом, кинув наземь щегольской белотравный зипун, брался сам за секиру и как лихо валил и тесал смолистые дерева! И не было этой задышливости нынешней, старческой немощи поганой; от работы той, давней, гудела сила в плечах и дышалось легко, в разворот, румянец полыхал во всю щеку, и топор, словно намасленный, входил в свежее, брызжущее соком дерево… Куль зерна мог боярин в те поры швырнуть одною рукой, шалого коня останавливал враз, взяв под уздцы, и пятил, смиряясь, конь, почуяв стальную руку господина… Куда подевалось все? Не там ли, в ордынской пыли города-базара Сарая, исшаял и смерк румянец молодого лица? Не от песчаного ли южного ветра сощурило очи и морщины легли у глаз и висков? Не в сидениях ли долгих в думе княжой одрябло тело, ослабли ноги, что сейчас не дадут ни пробежать путем, ни