Король без завтрашнего дня - Кристоф Доннер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом признании писательских заслуг Эбера Анри видел и признание всей «литературы висельников», от Франсуа Вийона до Селина, включая де Сада, Жарри, Леона Блуа. Это даже не литературное течение — это цепь, тяжелая, грохочущая, причиняющая мучительную боль. Измеряли ли Гонкуры всю преступную силу слов папаши Дюшена? А если да, то сохранилось ли у них стремление возносить литературу превыше всего? Но это не проходит даром:
«Нас едва не побили камнями за признание того, что Эбер, автор „Папаши Дюшена“, которого никто не читал, обладал талантом».
Но даже Гонкуры не знали обо всех гранях таланта Эбера, ибо тот выдумал нечто сильнее папаши Дюшена — мамашу Дюшен. Это осталось для них тайной, подумал Анри, дрожа от холода в ледяном зале подсобного фонда Национальной библиотеки.
~ ~ ~
7 мая 1795 года доктор Дезо во второй раз навестил Людовика XVII.
Мальчик сделал порывистое движение, словно собираясь приподняться, но это потребовало от него слишком много усилий, и он снова откинулся на подушку, протянув руку к доктору, который мягко упрекнул его в том, что он не выпил лекарство. Затем врач принялся растирать опухоли на локтях и коленях ребенка. Тот не сопротивлялся.
— Мама сказала, что все спокойно, и что мы могли бы убежать через парк. Я бы хотел убежать… Но теперь я знаю, что это невозможно, папа был прав, мы здесь заперты навсегда. В парке Сен-Клу повсюду были цветы… однажды утром я собирал букет для мамы, а ноготки рвать не стал и сказал: не надо, у мамы их и без того хватает…[9] Вы засмеялись, аббат… и Полина тоже, все смеялись, кроме Марии-Терезы, которая ничего не поняла. Вы меня учили, как называются цветы, я помню, что подсолнечник по-латыни solsequia, «тот, кто следит за солнцем»… а те, у кого заботы, следят за солнцем?.. Мама-королева часто смотрела в небо, она хотела уйти в парк, чтобы убежать… Однажды — уже не помню, во сне это было или наяву, — я был в парке, вместе с Полиной, и чтобы вам показать, что я не боюсь, полез в кусты ежевики. Вы закричали: «Осторожнее, месье, осторожнее!» — и остановили меня… Это было на самом деле?
— Да, возможно.
— И что я тогда сказал?
— Не знаю, дитя мое…
— Ну как же так! Ведь у вас такая хорошая память! «Тернистые пути ведут к славе!» Каждый раз, когда вы хотели меня разбранить, я отвечал вам словами из какой-нибудь басни месье Лафонтена, и вы меня прощали. Вы были очень хорошим другом, аббат. Моим единственным другом. Маме вы не очень нравились, но я всегда вас любил. Мама узнала про то, что я лазил в ежевичные кусты. Ей рассказала эта ябеда, Мария-Тереза… Я сказал маме, что собрался на войну за наше освобождение… «Довольствуйтесь тем, что вам можно бегать и играть», — сказала она. И тогда вы мне сказали, чтобы я попросил у мамы прощения. Вы это помните, аббат?
— Да, конечно.
— Я никогда в жизни ни у кого не просил прощения. Никогда. Я предпочитал, чтобы меня наказали, лишили всего. А сказать «Простите» я не мог. Но вы настаивали. Мама сказала: «У вас не получится его заставить». Тогда вы сказали: «Ну, смелее, месье!» Мама улыбнулась. Мне не понравилась эта улыбка, я не хотел, чтобы она так улыбалась, и тогда я попросил у нее прощения. Так и сказал: «Прости меня, мама». После этого она меня разлюбила. И я тоже ее разлюбил. Я больше не хотел, чтобы она меня целовала и носила на руках. Когда нас отправили в Тампль, она снова стала меня любить, как прежде, в Версале. В Версале она меня любила больше, чем моего брата и сестру. А в Тюильри стала ревновать — мной все восхищались, а ей доставались одни оскорбления.
~ ~ ~
После полусотни номеров «Папаши Дюшена» Эберу все еще приходилось бороться с конкурентами, но он оказался самым сильным из всех. Он выпускал два номера в неделю, привлекал сотрудников, зарабатывал деньги, одевался с иголочки, покупал новую мебель и обдумывал новые проекты. Одновременно с ним тетки короля тоже лелеяли свой проект, один-единственный: сбежать за границу. По крайней мере, в Париже прошел такой слух. Эбер моментально отреагировал, вложив в уста папаши Дюшена угрожающее высказывание: «Никуда вы не уедете, мать вашу!» Но они все равно уехали. Так что же, речи папаши Дюшена ничего не значат?! И вот он снова впадает в ярость, мысленно уже идя во главе парижских отрядов, собирающихся помешать бегству королевского семейства.
26 февраля 1791 года он адресует королеве «свои соображения насчет тех говнюков, что советуют ей уехать за границу и увезти с собой дофина: „Раскройте ваши уши, огромные, как ворота, и слушайте хорошенько. Они уже готовят, — слышите меня? — готовят другого ребенка, такого же мелкого засранца, смазливого и как две капли воды похожего на дофина, чтоб посадить его на дофинское место!“».
Не стали ли эти слова источником всех вымыслов о таинственной подмене, которые вплетались в историю Людовика XVII, словно сорняки, на протяжении двух веков?
«Вы хотите, как говорят, похитить маленького дофина, возлюбленное дитя всей нации, и оставить нам другого ребенка вместо него, в точности на него похожего. Но чему послужит эта хитрость? Мы будем ценить того, кто останется с отцом, мы будем защищать его до последней капли крови, и мы также будем иметь полное право заявить, что вы увезли с собой какого-то мелкого ублюдка, чтобы легче перенести отсутствие вашего настоящего сына возле себя, — а настоящий остался с нами. И хороши же вы тогда будете с вашим ублюдком! <… >
Но кто вам сказал, что Учредительное собрание не разрешает разводов? Что мы не сможем найти нашему славному толстяку-королю порядочную жену вместо вас, которая будет думать так же, как и он, которая станет настоящей королевой свободного народа?»
Между тем как Учредительное собрание обсуждало участь королевских теток, задержанных в Арне-ле-Дюк, в предместье Сен-Антуан вспыхнуло восстание. Революция возвращалась, санкюлоты снова собирались на штурм Бастилии, которую некогда не успели взять. Увидев любую преграду, они тотчас же бросались ее разрушать.
В Тюильри собрались примерно четыреста аристократов, чтобы защитить короля и его семью. Но единственным их оружием были кинжалы — Лафайет, окончательно предавший свой лагерь, приказал разоружить дворян. В конце этой бурной, заполненной событиями недели стиль Эбера завершил свою метаморфозу: из смешного он стал угрожающим. Впервые папаша Дюшен потребовал смерти: он захотел, чтобы повесили принца Конде, предводителя эмигрантов. Он захотел увидеть принца «босым, с непокрытой головой, в одной рубашке, с веревкой на шее, идущим к могиле, чтобы закончить свою гнусную жизнь так же, как покойный фавр».
Всего за три месяца газетный щелкопер превратился в политика. Опьяненный могуществом своих слов, он становился все более кровожадным:
«Все те сволочи, которые его сопровождали, мечтающие устроить себе праздник по возвращении: жечь наши дома, насиловать наших жен и дочерей и убивать всех порядочных граждан, — все эти висельники, этот подлый сброд в синих, красных и зеленых лентах, эти королевские прихвостни и их шлюхи подвергнутся той же участи; Бурбон, его сын, и герцог Энгиенский, его внук, будут при этом присутствовать. Это зрелище послужит им великим и страшным уроком и навсегда излечит их от желания строить заговоры против своей страны».
~ ~ ~
Мы видели, как Эбер забрал Франсуазу Гупиль из монастыря, где она провела полгода. Эта замечательная женщина принесла ему в приданое наследство своих родителей, а также все, что оставил ей бывший покровитель-аристократ. Кроме того, она получила из кассы Национального достояния ренту в семьсот ливров — как освобожденная от церковного гнета монахиня. Если безбожная нация была жестока к священникам, то заблудшие души она вознаграждала со всей щедростью.
Миновав сверкающий зенит своей славы, Революция разрушила все возможности прогресса на десятки лет вперед. Речи о свободе стали основным производством и последним национальным богатством. На вершине этого невиданного прежде общественного устройства обосновалась новая элита, состоявшая из председателей секций, депутатов и журналистов, которые творили и восхваляли Революцию, главный двигатель социального лифта, вознесшего их наверх. Некоторые из них, самые амбициозные, создавали легенды своего восхождения к власти, которые печатались в газетах. Среди этих персонажей Эбер был еще не самым заметным.
Франсуаза верила в него, как в доброго Боженьку в детстве. Революция представлялась ей чем-то вроде библейских страстей в современной обстановке. Она записалась в женский клуб, благодаря чему стала поставщиком ценной информации для Эбера: она приносила новые анекдоты и слухи, которые становились основой для гневных или шутливых речей папаши Дюшена.
Памфлетисты Революции, от Ривароля до Марата, были далеки от мира женщин, не имели ни малейшего влияния на них и не пытались его приобрести, поскольку не понимали слабый пол и даже отказывали ему в праве голоса. Женщины годились только на то, чтобы собираться на улицах и молоть языком, а однажды они даже отправились со своими разговорами к королю в Версаль, — ну и отлично, а серьезные дела не для них.