Весь невидимый нам свет - Энтони Дорр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как – не приезжал? – переспрашивает Этьен.
Вот эти вопросы и грызут Мари-Лору. Как вышло, что папа не доехал до Парижа? И почему в таком случае не вернулся в Сен-Мало?
Я никогда-никогда тебя не оставлю, даже и через миллион лет.
Ей хочется одного – очутиться дома, в их четырехкомнатной квартире, слышать, как шумит за окном каштан, а продавец сыров поднимает навес над лавкой, и чувствовать у себя на плечах отцовские руки.
Если бы только она уговорила его остаться!
Теперь все в доме ее пугает: скрипучая лестница, дребезжащие ставни, пустые комнаты. Громоздкие ненужные вещи и тишина. Этьен пытается развлечь ее глупыми экспериментами: вулкан из уксуса, торнадо в бутылке. «Слышишь, Мари? Слышишь, как оно там крутится?» Она даже не притворяется, будто ей интересно. Мадам Манек готовит ей омлеты, крокеты, рыбные брошеты, творит чудеса из того, что выдают по талонам, и из своих последних запасов, но Мари-Лора отказывается есть.
– Как улитка, – слышит она слова Этьена у себя под дверью. – Забилась в раковину.
Она сердита. На Этьена за то, что делает слишком мало, на мадам за то, что делает слишком много, на отца за то, что его нет рядом. И на свои глаза, которые ничего не видят. На всех и вся. Кто знал, что любовь убивает? Часами она стоит на коленях в своей комнате, у открытого окна, в которое с моря дует ледяной ветер, и водит немеющими пальцами по макету Сен-Мало. На юг – к Динанским воротам. На запад – к Пляж-дю-Моль. Назад – к улице Воборель. Дом с каждой секундой все холоднее, и у Мари-Лоры такое чувство, будто отец с каждой секундой все больше удаляется от нее.
Заключенный
Как-то в феврале кадетов поднимают среди ночи и гонят на заснеженный плац. Там горят факелы. Вразвалку подходит Бастиан, из-под шинели видны голые ноги.
Из темноты появляется Франк Фолькхаймер. Он тащит какого-то оборванца, страшно худого, в разных ботинках. Рядом с комендантом в снег вбит деревянный столб. Фолькхаймер начинает методично привязывать худого человека к столбу.
Черное небо над головой усыпано звездами; морозное дыхание кадетов медленно плывет над плацем.
Фолькхаймер отходит. Комендант, расхаживая взад-вперед, начинает вещать:
– Вы не поверите, кто это. Гнусное животное, кентавр, унтерменш.
Все тянут шеи, чтобы лучше видеть. У заключенного ноги скованы, руки связаны от запястий до локтей. Тонкая рубашка лопнула по швам, взгляд безвольный – может быть, от переохлаждения. По виду поляк. Или русский. Даже привязанный к столбу, он все равно шатается из стороны в сторону.
– Этот человек бежал из трудового лагеря. Влез в крестьянский дом и украл литр свежего молока. Его поймали, прежде чем он успел совершить что-нибудь еще более непотребное. – Бастиан неопределенно указывает за стену. – Если бы мы отпустили этого дикаря, он бы в ту же секунду перегрыз вам горло.
С визита в Берлин у Вернера в груди копится страх. Он рос постоянно, незаметно, но постепенно Вернер обнаружил, что в письмах к Ютте вынужден обходить правду, ограничиваться общими словами: «у меня все хорошо», хотя на самом деле все плохо. Ему снятся кошмары, в которых мать Фредерика оборачивается хохочущим узкогубым демоном и надевает ему на голову треугольники доктора Гауптмана.
Тысячи заледенелых звезд сияют над плацем. Холод пронизывает насквозь, отнимает способность мыслить.
– Видите, каков он? – Бастиан взмахивает пухлой рукой. – До чего дошел? Немецкий солдат никогда так не опустится. Это называется «издыхающий пес».
Мальчишки стараются не дрожать. Заключенный смотрит на них, моргая, словно откуда-то с большой высоты. Возвращается Фолькхаймер, гремя ведрами; два других старшеклассника разматывают шланг. Бастиан объясняет: сперва преподаватели. Потом старшеклассники. Каждый выльет на заключенного ведро воды. Все, кто есть в школе.
Преподаватели один за другим берут у Фолькхаймера ведра и с расстояния в несколько шагов выплескивают воду на заключенного. В мерзлой ночи звучат крики «ура!».
После двух или трех ведер заключенный выходит из летаргии и начинает раскачиваться. Между бровями появляются вертикальные складки: он как будто силится вспомнить что-то важное.
Последним из преподавателей подходит Гауптман, рукой в перчатке придерживая воротник. Он берет ведро, выплескивает на заключенного воду и проходит дальше, не глядя на результат.
Старшеклассники по-прежнему наполняют ведра. Заключенный обвис на веревках. Фолькхаймер, еще огромнее обычного, то и дело выступает из темноты, заставляя того встать прямее.
Старшеклассники ушли в замок. Наполняемые ведра глухо клацают друг о друга. Шестнадцатилетки закончили. Пятнадцатилетки закончили. Крики «ура!» звучат без прежнего задора. Больше всего на свете Вернеру хочется убежать. Убежать куда глаза глядят.
Три мальчика до него. Два. Вернер пытается вызвать образы дома, но на сей раз они страшны: копер над Девятой шахтой, шахтеры, ссутуленные так, будто тащат за собой тяжелые цепи. Мальчишка на вступительных экзаменах, дрожащий под потолком, прежде чем упасть. Каждый прикован к своей роли: сироты, кадеты, Фредерик, Фолькхаймер, старая еврейка с верхнего этажа. Даже Ютта.
Когда приходит его черед, Вернер, как все, выплескивает воду заключенному на грудь, слышит жидкие «ура!» и пристраивается в хвост ребятам, ждущим, когда можно будет идти в замок. Мокрые ботинки, мокрые манжеты. Руки так онемели, что кажутся чужими.
Через пять мальчиков от него стоит Фредерик. Фредерик, который плохо видит без очков. Который не кричал «ура!» вместе со всеми. Который вглядывался в заключенного, словно различил что-то знакомое.
И Вернер понимает, как тот сейчас поступит.
Стоящий сзади выталкивает Фредерика вперед. Старшеклассник подает ему ведро, и Фредерик выливает воду на землю.
Подходит Бастиан. Его лицо раскраснелось от мороза.
– Дайте ему еще ведро.
И вновь Фредерик выплескивает воду себе под ноги. Говорит тихо, тоненько:
– Он уже и так полумертвый, господин комендант.
Старшеклассник протягивает третье ведро.
– Вылей на него! – приказывает комендант.
Ночь клубится морозным паром, звезды горят, заключенный раскачивается, мальчики наблюдают, комендант склонил голову набок. Фредерик выливает воду на землю:
– Не буду.
Пляж-дю-Моль
Уже двадцать девять дней, как отец Мари-Лоры пропал без вести. Она просыпается оттого, что тяжелые туфли мадам Манек взбираются на третий этаж, на четвертый, на пятый.
Голос Этьена на лестничной площадке перед его комнатой:
– Не надо.
– Он не узнает.
– Теперь за нее отвечаю я.
В голосе мадам прорезается неожиданная сталь:
– Я не стану терпеть и секундой дольше!
Мадам преодолевает последний лестничный пролет. Скрипит дверная ручка. Старуха проходит через комнату и кладет тяжелую руку Мари-Лоре на лоб:
– Не спишь?
Мари-Лора откатывается к стене и отвечает из-под одеяла:
– Не сплю, мадам.
– Я поведу тебя на прогулку. Возьми свою трость.
Мари-Лора одевается. Мадам уже ждет ее внизу, с горбушкой белого хлеба. Повязывает Мари-Лоре на голову платок, застегивает пальто на все пуговицы и открывает парадную дверь. Конец февраля, раннее безветренное утро, воздух пахнет дождем.
Мари-Лора прислушивается, не смея сделать шаг. Сердце громко стучит: два, четыре, шесть, восемь.
– На улицах еще почти никого нет, золотко, – шепчет мадам Манек. – И мы ничего дурного не делаем.
Скрипят ворота.
– Ступенька, дальше прямо.
Под ногами неровная мостовая. Кончик трости застревает между камнями, дрожит, снова застревает. Слабый дождик стучит по крышам, журчит по водосточным желобам, покрывает платок мелкими бусинами капель. Звуки эхом отдаются от высоких домов; у Мари-Лоры, как в первые часы здесь, такое чувство, будто она в лабиринте.
Высоко над ними кто-то вытряхивает в окно тряпку. Мяукает кошка. Какие ужасы тут притаились? От чего папа так старался ее уберечь? Они поворачивают один раз, второй, затем мадам Манек неожиданно для Мари-Лоры ведет ее налево, к заросшей мохом городской стене, в арку.
– Мадам?
Они выходят из города.
– Осторожно, ступеньки вниз. Раз. Два. Ну, вот и все, проще простого!
Океан. Океан! Прямо перед нею! На этот раз так близко! Он шипит, грохочет, плещет и растекается. Гулкие лабиринты Сен-Мало вывели на открытое место – Мари-Лоре еще не доводилось бывать на таком просторе. Он больше ботанического сада, больше Сены, больше самых больших музейных галерей. Она и вообразить не могла, что он будет таким, не понимала его масштаба.