Псалом - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И верно, Дан, Аспид, Антихрист, к тому времени приобрел облик зрелый, и библейские черты его полностью определились. Хоть волосы его тронуты были преждевременной сединой после того, что пришлось ему повидать и исполнить, но на нынешнем земном пути своем он достиг наиболее мужского. Что же такое мужское в Антихристе, не дай Бог знать какой-либо женщине. Нет, не разврат это тайный – затворничество, ущемленность. Не сатана в нем соблазняет. Это когда в мужском сила Божия как в природных явлениях – вот что увидела и почувствовала, но не поняла разумом Вера… А сила, не понятая разумом, всегда особенно страшна. И от женского своего страха стала Вера нехорошо суетлива.
– Что это за музыка у вас такая, – говорит, – мне непонятная?
– Это еврейская пластинка, – отвечает Дан, Аспид, Антихрист.
– Вот как, – говорит Вера и смеется торопливо как-то, как пьяная баба на ярмарке, – а нельзя ли русскую пластинку поставить, поскольку я еврейскому не обучена.
– Можно и русскую, – отвечает Дан, Аспид, Антихрист, и поворачивается к дочери: – Руфь, принеси из комода частушки.
Вдруг Руфина, она же Пелагея, хоть это ни ей, ни Антихристу неизвестно, меняется в лице, и добродушно-деревенский облик ее, уроженки села Брусяны под городом Ржевом, приобретает страсть истинно южную, сухую, доступную лишь девочкам, рано созревшим.
– Пусть, – говорит Руфина, – Устя ваша убирается, не буду я больше с ней водиться.
Тут старуха Чеснокова всполошилась, начала Руфину ругать:
– Бесстыжая, да чего ж ты перед людьми отца своего позоришь.
И отец, Антихрист, тоже спрашивает, но без крику, тихо и дочери в глаза смотрит:
– Что с тобой, Руфь? – поскольку знал он ее как девочку ласковую, мягкую, добрую. Словно подменили ему ребенка.
Но Руфь вместо ответа повернулась спиной и в соседнюю комнату вышла.
– Ладно, – говорит Устя, – подумаешь, зануда… Я с ней тоже играть не буду больше. Пойдем, маманя…
В полной растерянности вышла от старухи Чесноковой Вера с дочерью… Чувствует, мало ей было старой беды, новую на дороге подобрала.
И у Антихриста в семье после незваной гостьи тоже многое переменилось. Надо заметить, любил Антихрист приемную дочь свою, как может любить детей своих только тот, кто обучен вековечной любви к Творцу своему Господу. Потому так любят у евреев детей, хоть и не осознают часто причины, поскольку любовь к Творцу у народа Авраама не столько религия, сколько прежде всего национальный инстинкт. С собственными же инстинктами у человека отношения не простые, часто основанные на непонимании, случается, и научно-философском, или на отрицании, конечно, бессильном. Потому среди многочисленных отрицателей Господа евреи выглядят особенно фальшиво, и среди талантливых атеистов евреев мало, а все больше остроумной, ветреной французской сатиры. Еврей-атеист, как правило, или бездарен, или непоследователен. Однако даже те из евреев, что отрицают Господа, в бытовом своем живут Господним, и великий национальный инстинкт любви, которой они обучены через Господа, проявляется в еврейских матерях и отцах, в их религиозной любви к детям своим. Что ж говорить о посланце Господнем, Антихристе, человеке к тому же одиноком? Он полюбил бы всякого ребенка, растратив до конца то немногое, что оставалось у него от любви к Господу. Однако дочь он любил несколько более, потратив даже толику от своей любви к Господу, ибо разумный отец всегда чуть-чуть более любит дочь, чем сына. Руфь-Пелагея, конечно, тоже любила такого отца, и дочерняя любовь ее после посещения незваной женщины нисколько не уменьшилась, хоть стала более нервной и задумчивой. И менялась теперь Руфь быстро в чувствах своих.
Как– то приходит Руфь из школы веселая, возбужденная.
– Отец, – говорит она Антихристу, – хорошо на улице сегодня, снег такой.
И верно, большие хлопья падали в безветрии тяжело и мягко. Схватила Руфь глубокую тарелку и выскочила во двор снежинки ловить. Потом возвращается, поставила мокрую тарелку на стол и вдруг говорит:
– Отец, где вы меня взяли?
За всю их совместную жизнь никогда Руфь такой вопрос не задавала, а тут задала. Ну, всякий родитель может услышать такой вопрос от своего ребенка, хоть не для всякого ребенка, особенно девочки в подобном возрасте, это остается вопросом.
– Однажды, – отвечает Дан, Аспид, Антихрист, дочери своей, – был на улице сильный, сильный мороз, дул сильный ветер. И слышу я, кто-то плачет. Вышел на улицу – никого. А потом опять плачет. Посмотрел вверх – ты на дереве сидишь…
Улыбнулась Руфь, но как-то печально, села к отцу поближе, прижалась к нему и говорит шепотом:
– Эта женщина, которая приходила, это была моя мама…
– Да что ты, Руфь, – говорит Антихрист, – твоя мама в немецком эшелоне умерла… А это Устина мама.
– Нет, – отвечает Руфь, – я пригляделась. У нее глаза как у меня и волосы… Но ты, отец, не бойся… Я только тебя люблю, а ее ненавижу…
– Это тоже нехорошо, – говорит Антихрист, – за что же ты ее ненавидишь?
– Она на тебя плохо смотрела, – говорит Руфь, – а раньше она добрая была… Помню, как она сбивала масло, стучала бутылкой с молоком в подушку…
С тех пор начал Антихрист тревожно посматривать на дочь и старался ее далеко от себя не отпускать. Да и она его старалась держаться… Отводил теперь Антихрист дочь в школу и забирал из школы, и всюду они ходили вместе к своей взаимной радости.
А у Веры с того дня радости вовсе не стало, даже самой малой. Раньше все ее помыслы и силы уходили на то, чтобы избежать в ночное время мужа, ибо днем она научилась его избегать. Нынче обратилась ее страсть разом и до конца на то, чтоб отдать себя еврею, с ним исторгнуть все залежавшиеся женские силы, ибо она знала, что еще крепка в женском, и даже после двух родов по-прежнему по-девичьи упруг ее живот, по-прежнему сладко в ней то, по чему сохнет и звереет от недоступности муж ее Андрей Копосов. Бил теперь Андрей Веру реже, надоело ему, видать, и чем больше он от жены отдалялся, тем больше привязывался к старшей дочери Тасе, привозил с ярмарки гостинцы и любил вечерами в углу своем у верстака, когда не работал, расплетать и заплетать ей косы. Менее буйной стала жизнь Копосовых, но не менее дикой и мучительной… Когда не работала Вера, то ходила сама не зная куда, ибо неподвижной быть ей стало трудно, и более всего боялась она телесного покоя, поскольку в покое начиналось главное терзание. Стелила она себе на полу у печи и маялась до трех, до четырех, пока не засыпала коротким предутренним сном.
Раз, в особенно тяжкую ночь ранней весной и перед новолунием, решила Вера пойти сама к старухе Чесноковой, однако не могла она без предлога. Утром, собирая Устю в школу, говорит Вера:
– Доченька, ты сходи после уроков к Руфине, а я тебя оттуда приду забрать.
– Еще чего, – говорит Устя, – я больше с Руфиной не вожусь. Сергеевна говорит, что они евреи и что у них денег много.
Сергеевна была скуластая коротконосая старуха, которая караулила по улице Державина возле дома номер семнадцать и оттуда предупреждала всякого своим внешним видом: «Мы руськие, а вы откель?»
– Ты что Сергеевну слушаешь, – говорит сердито Вера, – она старая, Сергеевна. Ты лучше слушай, чему тебя в школе учат.
– А в школе на Руфку тоже такое говорят, – отвечает Устя, – что у нее много денег и что отец у нее космополит.
Тут и Тася слово вставляет:
– Тятя не велит туда ходить.
– Ах вы такие-сякие, – разозлилась Вера, – всё тятя да тятя… Мать для вас ничего… Кто вас в войну воспитал, выкормил…
– А тятя нас защищал, – говорит Тася, – у него три ранения и правительственные награды.
– Хоть бы и десять ранений, – в злобе говорит Вера, – кто ж ему право дал так издеваться, и бить, и пьянствовать…
– Он от тоски пьянствует, – говорит Тася, – поскольку любит тебя. Вообще, это не при Усте разговор… Иди, Устя, в школу… И нам с тобой, маманя, пора.
Тасю Вера тоже устроила на фабрику ученицей в швейный цех. Как ушла Устя в школу, Вера говорит Тасе:
– Ты чего ж меня перед дитем позоришь? Тебя у меня отец отнял, так и Устю у меня отнять хотите. Теперь хорошая Устя, а раньше – чужая кровь… На Стороне прижила… От Павлова…
– Я уже говорила, – отвечает Тася, – это тятя от тоски так. Любит он тебя, маманя.
– Вот что, – еще более сердится Вера, – соплива ты еще об этом рассуждать, ты еще пока дочь мне и обязана слушать меня. Разве это по-людски – так к соседям относиться? Разве ты Сергеевна, старуха?… Тебя в школе чему учили?… Тебя дружбе наций учили… Разве ж соседи наши виноваты, что они евреи, разве по доброй воле, сами от себя они евреи?… Совесть иметь надо. Если вы с отцом Устю туда не пускаете, так сама пойдешь, навестишь… Попросишь у Чесноковой узор для вышивания… Хороший у Чесноковой узор на подушечках для дивана, как я заметила…
– Хорошо, – говорит Тася, – ежели вы, маманя, так хотите, я зайду. А Устю туда посылать не надо. Устя еще дите.