Подражание театру - Феликс Кривин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вы как считаете? — спросил он, ища, кому бы передать ускользнувшую нить разговора.
— Чепуха! — подхватил эту нить скотопромышленник, внешне очень похожий на римского философа Сенеку, но уступавший ему в мастерстве выбирать выражения. — Пусть хоть сердце крокодила, лишь бы работало!
— Все же я предпочитаю человеческое, — рассудительно сказал министр финансов. — В крайнем случае, я готов заплатить… — И он полез в карман, где содержались финансы его державы.
Внезапно в этот практический разговор влилась лирическая струя, и внес ее не кто иной, как профессор.
— Я двадцать лет учился. Потом десять лет самостоятельно постигал науку. Еще десять лет нащупывал собственный путь. И теперь, когда я, как говорится, встал на ноги, ноги, как говорится, отказываются меня держать.
Генерал подумал, что в битве при этом… (ему не удалось вспомнить при чем) он допустил серьезную ошибку. Если б он мог повторить битву при этом… (просто начисто вылетело из памяти!), но он не мог, потому что, во-первых, находился в отставке, а во-вторых, война давно кончилась, и, самое главное, он так и не мог вспомнить, где же происходила эта самая битва.
— Бойль и Мариотт прожили по шестьдесят четыре года, — продолжил свою мысль профессор. — Цельсий и Фаренгейт не дожили и до пятидесяти. Паскаль и Торричелли — до сорока. Быть может, мир сейчас был бы другим, если б они прожили на несколько лет больше.
Адвокат положил себе ветчины, которую он ел в самых отчаянных случаях, когда видел, что в жизни уже ничего нельзя изменить. Он положил себе три куска ветчины и стал есть под внимательным взглядом кинозвезды, которая не могла избавиться от изнуряющей мысли, что в жизни еще не все потеряно.
— Жизнь — это своего рода гигиеническая гимнастика: прежде чем лечь в землю, рекомендуется походить по земле, — сказал романист фразу из своего романа.
После завтрака все занялись процедурами. Те, кому прописано было ходить, — ходили, те, кому прописан был свежий воздух, — просто дышали свежим воздухом. Генерал, страдавший ожирением сердца, делал вольные упражнения: он ложился на спину и старался поднять ноги так, как поднимал их в далекой молодости. Адвокат, одиноко сидя в воде, беседовал со служителем бассейна, который, возвышаясь на берегу, говорил голосом бога Нептуна: «С утра у меня купается столько-то человек… После обеда у меня купается столько-то человек…» Романист… но что делал романист, было скрыто дремучими зарослями: здесь, на утлой скамейке, пренебрегая общими правилами, романист украдкой заканчивал новый роман.
После всех этих дел разговор продолжился за обедом.
— Конечно, если знать, что все хорошо кончится, — размышлял министр финансов. — Но тут, наверно, нет полной гарантии. Как кому повезет.
Адвокат был готов без гарантии. Ему предстоял процесс, жизненно важный для его подзащитного. Но для того, чтоб кого-то спасать… Это ясно, сказал министр, нужно прежде всего о себе позаботиться. Дело не в этом, возразил профессор, тут заботишься вовсе не о себе. Столько работы… И главное — голова ясная… В том-то и дело, сказал романист, можно бы горы перевернуть… Какие горы? — насторожился генерал. Теперь он вспомнил, что эта битва была в горах. Конечно, в горах, теперь он окончательно вспомнил.
Об этом стоило рассказать, и генерал стал рассказывать, вспоминая давно забытые термины и переводя их на доступный слушателям язык.
— Я всегда был против конфликтов, — сказал адвокат.
— Слыхали, слыхали! — кивнула ему голова Сенеки. — Но представьте себе, что такая больница перенесена туда, к этой самой свалке, и каждый день в больницу поступают сердца. Здоровые сердца, еще почти не бывшие в употреблении.
— Это варварство, — сказал профессор, но до того неуверенно, что утверждение его прозвучало, как вопрос — Это — варварство?
— Вовсе нет, — пожал плечами скотопромышленник. — Ведь вы же платите деньги.
Адвокат хотел резко встать, но резкие движения были ему противопоказаны, и он остался сидеть.
— Я готов заплатить, — сказал министр финансов.
Романист долго обдумывал свою мысль, вернее, форму, в какой ее лучше выразить. Наконец он сказал, и это прозвучало как-то загадочно:
— Когда не хватает человеческого тепла, нас согревают костры и пожары…
— Как это верно! — воскликнула угасающая звезда и впервые почувствовала, что свет ее угасает. И почувствовала, что свет ее — это всего лишь сигнал о помощи, который дойдет на землю через тысячу световых лет.
Генерал досадовал, что ему не дали дорассказать, и он все время пытался дорассказать, но теперь это было уже невозможно. Адвокат заявил, что он ничего не хочет слышать, что он всегда был против конфликтов. Профессор весьма нетвердо предположил, что война ужасна, когда она лишена всякого смысла, а когда в ней есть некоторый смысл, быть может, она и не столь ужасна? Министр финансов сказал, что он готов уплатить, пусть ему дадут счет, он готов уплатить по любому счету. Адвокат сказал, что дело не в том, что он всегда был против конфликтов. Профессор сказал, что, конечно, война — это плохо, но ведь совсем не обязательна большая война, может, для этого хватит и маленькой? Можно и маленькую, кивнул генерал. Тут он слегка задремал, а когда проснулся, говорил уже романист. Романист говорил, что если раньше земля держалась на китах, а потом она держалась на слонах, то теперь она держится на пороховой бочке. Значит, есть еще порох в пороховницах, сказал проснувшийся генерал.
Потом все разошлись на отдых.
Это был самый активный отдых из всех, какие допускаются санаторным режимом.
Генерал вел войну. Война была небольшая, но достаточно громкая. Гремели пушки, рвались снаряды, и пули свистели, грозясь залететь на командный пункт, в просторных покоях которого разместилась хирургическая клиника. Санитары лихорадочно собирали раненых. Одним из раненых оказался профессор, и он чувствовал, как его куда-то несут, и стонал во сне от недобрых предчувствий. Министр финансов выгрузил из кармана всю государственную казну, но у него не хватало какой-то мелочи, и он ругался и говорил, что это грабеж, что такой цены нет и, словом, все, что говорится в подобных случаях. Кинозвезда видела себя на операционном столе, ей примеряли сердца, но ее размера не было, были только мужские размеры. Скотопромышленнику поставили отличное сердце, но в суматохе куда-то девалась его голова, прекрасная и мудрая голова философа Сенеки… Адвокат выступал на процессе. Он защищал тех, у кого отобрали сердца, — и не находил слов, потому что в груди у него билось тоже чужое сердце…
Один романист, как всегда, лишил себя отдыха. Он заканчивал свой роман, и уже в самом конце, когда все, казалось, должны успокоиться, вдруг загремели выстрелы и началась война, подумать только, война — в самом финале!
Генерал все еще воевал, и война его грозила из небольшой перерасти в очень большую. Он устал, ему надоело, он убеждал кого-то, что ему уже много лет, но ему отвечали: ничего, генерал, у вас молодое сердце… А министр финансов ругался во сне, как чиновник, распугивая недремлющий персонал, потому что слишком малы были финансы его державы… Мудрая голова философа Сенеки все еще пребывала вне тела его, и не было возможности их соединить, таких средств не знала пока медицина… А адвокат выступал на процессе, он весь взмок, у него началось сердцебиение, такая досада, за какой-нибудь час испортилось его новое сердце…
Война прекратилась внезапно, и, вместо гремящего хаоса, — снова тихий, затерянный уголок, куда почти не ступала нога человека. Час отдыха прошел, все встали и, избегая глядеть друг на друга, побрели по аллейке мимо этого прекрасного и всем дорогого мира, мимо скверов и цветников, мимо дремучих зарослей, за которыми романист, совершенно отчаявшись, начинал новый роман…
Ужин проходил в молчании.
Сорок два банана
Право на звание человека не дается просто так. Честь именоваться человеком надо еще завоевать, и это звание приносит не только радость, но и горе. Завоевывается оно ценою слез… Но теперь я знаю, знаю, что история человечества не сказка без конца и начала, рассказанная каким-то идиотом.
Веркор.Слух о том, что профессор Гамадрил изобрел способ превращения нечеловекообразных обезьян в человека, оказался настолько преувеличенным, что репортеры нескольких европейских газет были уволены без выходного пособия. Им было указано, что как бы фантастически ни развивалась наука, она не должна лишать репортера здравого разума. Можно писать об антиматерии, о превращении времени в пространство, о любой теории, — не нуждающейся в практическом подтверждении, — но превращение в человека обезьяны (нечеловекообразной!) — тут уж позвольте… Где она, эта обезьяна? Познакомьте меня с ней!