Притча - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Иди, Айри. Не стой на солнце.
Надзиратель повернулся, и перед ним встала другая проблема: то ли навсегда покориться человеку, то ли навсегда отделить себя от рода человеческого - освободить себя или пленника от связующей их стальной цепи и удрать. Или не удирать, не пускаться наутек; кто станет даже в последний миг разрушать внезапно сложившийся героический образ? Тут нужно было не возиться с металлическим неодушевленным ключом, а молниеносно ударить мечом или ятаганом по предательскому запястью и бежать, воздев брызжущий алым обрубок, словно древко несклоненного знамени или не знающего поражений копья даже не в заклинании, а в отречении от человека и его порочности.
Но решать было уже поздно; чтобы не оказаться растоптанным, он в окружении толпы, плечом к плечу с пленником, вернее, чуть позади него двигался через площадь к зданию суда, чья-то крепкая рука ухватила его повыше локтя и твердо подталкивала вперед (приняв свою должность, он мечтал по ночам, что так поведет преступника, если тот окажется настолько хлипким или кротким, что позволит ему это), по коридору, по лестнице к кабинету судьи, где новоорлеанский адвокат вздрогнул сперва от возмущения, потом от удивления; затем тот же самый спокойный, лишь недовольный голос произнес: "Здесь тесно. Пошли в зал заседаний". Его (адвоката) тоже захлестнула толпа (все трое - он, надзиратель и пленник, - несомые, словно курятники наводнением, наполняли тесную комнату каким-то шелестом, словно призраки Коука, Литтлтона, Блекстоуна {Знаменитые юристы.}, Наполеона и Юлия Цезаря, вскочили и отпрянули в едином слитном шорохе, едином испуганном и суматошном крике); и увлекла через противоположную дверь в зал заседаний, где адвокат не только внезапно вырвался из толпы, но и сумел (очень ловко для своей комплекции: он был не только высоким, но и полным, в роскошном темном костюме из тонкого сукна, в безупречном пикейном жилете и черном галстуке с жемчужиной, похожей на яйцо небесной колибри) вырвать надзирателя с пленником, не мешкая, распахнул коленом дверцу в низком барьере, окружающем судейскую скамью, место для дачи свидетельских показаний, ложу присяжных и столы адвокатов, втолкнул обоих туда, последовал за ними и захлопнул дверцу, а толпа тем временем заполняла зал.
Люди входили уже не только через кабинет судьи, но и через главный вход в другом конце зала, и уже не только мужчины и парни, но и женщины - молодые девушки, которые в восемь-девять часов утра уже пили кока-колу в аптеках-закусочных, домашние хозяйки, выбиравшие мясо и капусту в лавках и на рынке или кружева и пуговицы у галантерейных прилавков, - и в конце концов стало казаться, что жители не только городка, но и округа, очевидно, все, кто видел трехногого коня на скачках, большинство из них выложило доллар-другой (общая сумма уже достигала тридцати тысяч), с которыми этот старый негр-священник бежал и, несомненно, где-то спрятал, - хлынули в здание суда, оглашая размеренным грохотом коридор, лестницу и гулкий зал заседаний, заполняя ряд за рядом жесткие, похожие на церковные, скамьи; потом последний стук утонул в дерзком, неистовом ворковании голубей на часовой башенке и ломком чириканье и треске воробьев во дворе среди платанов и акаций, и снова послышался тот же спокойный, лишь недовольный голос казалось, произнес это не один человек, а весь зал:
- Все в порядке, мистер. Начинайте.
И адвокат, стоя со своим трофеем за хрупкой оградой, в сущности, зажатый между маленьким деревянным барьером, который легко мог бы перешагнуть даже ребенок, словно градус широты или честности, и священной кафедрой, уповать на которую он перестал, еще не видя ее, не только невзирая на двух своих компаньонов, даже не вопреки им, а, в сущности, из-за них, еще минуту смотрел, как Человек спокойно вливается в храм, в алтарь своих последних племенных обрядов, входит без решительности или вызова, и почему бы нет? Храм принадлежал ему, он замыслил его, выстроил, возвел тяжелым трудом не вследствие какой-то особой необходимости или долгих мук надежды, так как не знал нехватки чего-то или долгой истории терзаний и тщетных стремлений, а потому, что так захотел, мог позволить себе его постройку или, во всяком случае, решил выстроить, независимо от того, мог позволить это себе или нет: не символ или колыбель детскую, гавань, где невероятная раковина его неодолимой мечты наконец зазвучала бы с не обозначенных на карте широт его утраченных начал и где голос его утверждения, словно шум бессмертного моря, долетал бы до атолла-кафедры его единодушия, где не просто мелочное право, а сама слепая справедливость безраздельно царила бы среди бессмертных запахов его побед - табачных плевков и пота. Потому что человек прежде всего - не он, а они, и они лишь по общему желанию, поскольку на самом деле он представляет собой Я, и он далеко не младенец; что касается его не указанных на карте широт, то он знает не только, откуда пришел шесть тысяч лет назад, но и что через три раза по двадцать и еще десять лет или около того опять вернется туда; а для утверждения, проявления своей свободы существовало право сказать нет просто ради нет, что гарантировало и единодушие; у него было право и плевать на пол, потому что он сам настилал его и оплачивал. И адвокат, очевидно, читавший в юности Гюго и Диккенса, глядел через хрупкий барьер не в сарай из оштукатуренного кирпича, построенный вчера богобоязненными дедушками не особенно благонравных, чинных и богобоязненных миссурийских фермеров, а в столетнее прошлое, в каменный зал, более древний, чем Орлеан, или Капет, или Карл Великий, заполненный деревянными сабо, до вчерашнего дня пахшими землей и навозом, испачкавшими и осквернившими попранные лилии и шелка, которые продержались тысячу и собирались держаться еще десять тысяч лет, шапочками средиземноморских рыбаков, спецовками сапожников, швейцаров и дорожных рабочих с засохшими алыми пятнами на руках, сорвавших и бросивших на землю лилии и шелка; он взирал на них не с благоговением и почтением, тем более не с тревогой, ас торжеством и гордостью - гордостью этим торжеством человека, и это, а не происхождение, не эпоха, не география делало его сыном своего времени апреля 1914 года в Соединенных Штатах Америки, где человек за сто сорок лет до того привык к свободе, что простого неоспоримого права посещать ее регламентированные действия было достаточно для его спокойствия и довольства; поглядев на них еще минуту, адвокат повернулся, резко ударил по наручникам, издавшим почти мелодичный звон, и обрушился на надзирателя:
- Что это значит? Вам известно, что нельзя дважды привлекать человека к ответственности за одно и то же деяние? - Затем снова повернулся к залу и заговорил тем же голосом, напоминающим звучание органа: - Этот человек был неправомочно арестован. Закон дает ему право посоветоваться со своим адвокатом. Мы сделаем перерыв на десять минут, - повернулся снова, распахнул дверцу, на этот раз вытолкнул через нее обоих и пошел позади них в кабинет судьи, даже не оглянувшись, когда пять человек в глубине зала поднялись и вышли в заднюю дверь, ввел негра и надзирателя в кабинет, вошел сам, закрыл дверь и - как потом рассказывал надзиратель - даже не останавливаясь, подошел к противоположной двери, открыл ее и ждал, когда пятеро вышедших из зала появятся из-за угла.
- Пять минут, джентльмены, - сказал им адвокат. - Потом мы вернемся в зал. - Закрыл дверь и снова подошел к надзирателю и негру. Но он даже не смотрел на негра; и надзиратель, измученный, изнуренный, ошалевший от смелости и волнения, понял, обнаружил с каким-то возмущенным неверием, что адвокат, дав самому себе всего десять минут на то, что собирался сделать, намерен часть их посвятить курению; он видел, как адвокат извлек сигару из кармана в белом жилете, выглядящем так, словно только что из-под утюга прачки, - кармана, где находилось еще три таких же. Потом надзиратель узнал марку сигары и, соответственно, ее цену - один доллар, потому что ему однажды досталась такая же (он ее выкурил утром следующего воскресенья) благодаря ошибке незнакомца, решившего, что это-шериф женат на его, надзирателя сестре, а не он на племяннице свояченицы шерифа, узнал с горечью и возмущением, повторилось то же самое, только в тысячу раз обиднее; человек, давший ему ту сигару, не просил его ни о чем, а тут он знал, чего хочет, добивается, добивался все время адвокат, подкупающий его, надзирателя, долларовой сигарой, - тех сорока тысяч долларов, с которыми черномазый сбежал и спрятал так надежно, что найти их не смогло даже федеральное правительство. Потом горечь и возмущение перестали быть возмущением и тем более горечью; они превратились в торжество, гордость и даже радость, потому что адвокат проиграл еще до того, как увидел черномазого, он (адвокат) даже не мог догадаться об этом, пока он (надзиратель) не соблаговолит сказать ему; он молчал, пока адвокат не заговорил первым, без органных ноток в голосе, твердо, спокойно, холодно и безо всякого вздора, как говорил дядя его жены: