Новый Мир ( № 7 2007) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Яко соние, яко цвет время жития течет; что всуе мятемся?
Св. Андрей Критский.
Не уходи, Лизонька! Ты всегда уходишь…
Знаешь, Лизонька, мы вышли с Зюмой после “Большого вальса” на Театральную, смотрели этот фильм в “Метрополе”, там был кинотеатр в три зала, и Зюма говорит, а настроение такое необыкновенное, в ушах Штраус, и еще лето, довоенное, солнце светит, а она — Асенька, сними шляпу! Пусть все видят твои золотые волосы! А я уже замужем была, я сняла шляпу, и тут ветер, и волосы мои дыбом. Теперь смешно. Но, вообще, мы с Нинкой, теткой твоей, обожали шляпы. И мамочка нам купила. Из соломки рисовой. С огромными полями. С цветами. И даже в Ташкенте, в войну, как сейчас вижу, моя сестра сидит на приступочке глиняной. В шляпе. Это когда ее еще не призвали как медичку. Хорошенькая. Глаза — две сливы. А мы с ней только из столовой вернулись, где по талонам эвакуированным давали затируху. Каша не каша, суп не суп. В жестяной миске темная мука комками, разведена водой, и кружок желтый с копеечку — масло хлопковое поверху плавает. Вонючее. А Нинон — Война кончится, сварю нам затируху из настоящей белой муки, на сливочном масле.
Томска не помню… Но московское начало ясно обрисовывается — папа Коля нас бросил, а папы Миши еще с нами не было, — как я бегала голодной и холодной, и одна, мамочка на работе, в Наркомпросе. Папе Коле, Николаю Николаевичу, Реввоенсовет квартиру предоставил на Арбате в Серебряном переулке, а у нас с мамочкой жилплощадь — ванная; мы в ванной жили, в Артшколе, в Лефортове, а почему Артшкола? папа Коля вначале тоже там жил, но у него комната роскошная, окна под потолок, а у нас пол кафельный, крысы как кошки, а за стенкой кухня для курсантов, плиты и умывальники в ряд. Спасибо, комиссар Буся, это его так домашние звали Бусей, нас в ванной оставил, когда папа Коля на Арбат уехал. Многие тогда на Арбат, одних выселяли, другие въезжали в их квартиры, в особняки, и даже мебель прежняя от прежних жильцов. А Буся меня с мамочкой пожалел; он к мамочке как-то по особенному относился, и в Ташкенте, когда мы в эвакуации были, перед фронтом зашел. Слава Богу, его не успели расстрелять. Как война, вернули из лагеря, военные стали нужны, и он, кажется, под Курском погиб.
А в Пичингуши — это еще когда, до Москвы, в Мордовии — мамочка там со своей сестрой устроилась детей учить: за это продукты. Мы плыли туда по Волге из Нижнего, а потом уже от пристани дорога через Говённый хутор. Так и назывался Говённый. В землю домишки врезаны и бочки с черпаками. А вонь… В Пичингуши к нам еще приезжала Марина, дочка тети Верочки. Тетя Верочка была старшая у бабуленьки, значит, Маринка мне сестра. Двоюродная. Дом у них после революции сразу отобрали, он в начале Покровки, почти у Кремля, а Покровка в Нижнем самая главная улица, но квартиру оставили; квартира с залом, зеркала во всю стену, там наша Маринка занималась у станка. Она балету училась, фигура дивная, и в Пичингушах по лесу ходила голая. Она объясняла, что босоножка, ученица Дункан, и ей это нужно для занятий, а мамочка моя говорит — нас тут всех из-за Дункан мужики побьют, а Маринка мамочке — Вы не понимаете, Дункан коммунистических убеждений. И тогда мамочка сказала — Марина, здесь трое детей, занимайся своими батманами в рубашке хотя бы.
Нас тогда было трое — я и две дочки мамочкиной сестры; они меня старше, в бантах, с локонами, тифом заболели, обе, и мамочка моя тоже, так вот их смутно помню, но помню могилку. Мы туда цветы носили, это когда уже мамочкина сестра от нас уехала. Она сперва мужа потеряла, сестра, а в Пичингушах своих девочек, и уехала. Хотела в Берлин или куда еще, но не случилось. А у Маринки роман был с сыном какого-то партийного шишки, так и говорили: шишка! Отца Маринки, мужа тети Верочки, я не видела никогда и не спрашивала, что с ним и где он. Маленькая была. Может, погиб? Или бежал? Но о нем ничего никогда, при мне по крайней мере. А вот я уже у бабушки жила в Нижнем — взяли младшего сына бабулечки, Сашу: совсем мальчик, а за что? Взяли, и все, дедушка плакал — это помню, а мы с бабуленькой передачу носили, а потом стояли на площади перед тюрьмой и руками махали. И он нам тоже махал. Из окошка. Да! Окошко у самой крыши, крохотное, не окошко, а форточка. И платочек беленький, как птичка за решеткой. Освободили через полгода, папа Коля хлопотал. И мамочку мою тоже арестовывали. И тоже в Нижнем. Мамочка, она одному выскочке из новых, и гимназии не окончил, а заставлял бумажки писать-переписывать, да еще орал, чертыхался и про стоимость какую-то толковал и продукт прибавочный, а есть совсем нечего было, над столом тощую селедку из пайка повесила, за хвост. И все барышни, которые с мамочкой в этом отделе работали, смеялись, но получилось, что селедка рядом с Марксом, там портрет был. Вот. А бабулечка моя вообще Маркса называла вшивый пудель. Как увидит где на улице портрет или памятник, кулачки сожмет и шипит — это все ты, вшивый пудель! А мамочка и не подумала ничего, но ее приказали арестовать тут же на работе. Я и не знаю, какая была работа у мамочки, но была, чтобы карточку получить; вот мамочку и повели красногвардейцы, они мамочку ведут, а мамочку в городе многие знают, спрашивают — Куда вас? — а мамочка плечами пожмет, идет скоро, солдаты бегут за ней прямо, а когда она опять поздоровалась, то старший к ее уху нагнулся, а от него угар пьяный: “Еще слово, барышня, — и я вас до Чеки не доведу!” Но довел, и мамочку без всякого допроса в тюрьму, в общую камеру, а там народу видимо-невидимо и вши. Но через два дня отпустили. Опять папа Коля из Москвы...
Тогда подальше от всего мы и уехали в Пичингуши.
Там другое все, молоко ученики носили крынками и яйца носили. Но мамочка надорвалась. Ведра подымала, картошку сажала и с той поры надорвалась, болела. А перед самой войной мамочке почку удалили. Таких операций тогда почти не делали. Это ее друзья из Ленинграда Гейнрихсы, тетя Маняша и дядя Сережа, помогли, устроили к профессору питерскому, который мамочку спас. Папа Миша, пока мамочка была в больнице, у Гейнрихсов жил. А когда они с мамочкой в Москву вернулись, пришло письмо от тети Маняши, что дядю Сережу Гейнрихса взяли. Он только после смерти Сталина освободился, но больной совсем, желтый, высохший, умер скоро от чахотки. А дедушку моего, главного полицмейстера города Нижнего, не тронули. Правда, он до тридцатых и не дожил. Опять думаю — папа Коля. Дедушка мой был у бабушки третий муж. Она два раза оставалась вдовой, такое горе, и с детьми, и дед был вдовым, у него от другого брака были дети, взрослые, конечно, но он всех любил, и своих, и бабушкиных. Он был из семьи церковной, а дом в Москве был рядом с храмом Христа Спасителя и плиткой керамической украшен по фасаду; тогда так отделывали — это модно было. Бабушка мне показала. Я тогда в школу пошла, и как раз бабуленька приехала, и мы с ней гуляли у храма в сквере, а в сквере росли розы и гиацинты. И еще левкои. А она мне говорит — смотри, Асенька, это твоего дедушки дом. В четыре этажа. Модерн, но в стиле Александра III, и мозаика цветная над подъездами и под крышей. Конечно, тогда там уже совсем другие люди жили, но дом до сих пор стоит. Наверное. Двадцать лет назад стоял. Вот я думаю, чей он теперь? И еще думаю, как бы Патриарху нашему сказать о цветах. Никто, наверное, не скажет, что там были левкои и гиацинты…
Еще цыгане в Пичингуши приезжали, тоже пароходом от Нижнего и мимо Говённого хутора на телегах. В лесочке у деревни шатры разобьют, и мы с мамочкой к ним на закате идем. Мамочка рассказывала, что ее отец всегда цыган привечал. Разрешал им в лесу за парком господским останавливаться табором. И они потому никогда ни в имении, ни в деревне не воровали. Пели, плясали, а он им деньги дарил. А у нас с мамочкой ничего тогда не было. Цыгане просто так от души нам пели, да еще сами угощали. Яблоками. Мамочка сразу стала есть, а мне не дала. Только — дома, и все кипятком обваривала. Боялась инфекций. Яблоки такие сладкие были, и вот я с той поры цыган не опасаюсь.
Деревенский дом в Пичингушах помню. Сени огромные, а в сенях стол. В стене был выломан сучок, и мальчик, хозяйский внучек, дружок мой, мне протягивал ладошку, а я его хватала за пальчик. А еще: потеряла любимого мишку. Искали весь день, найти не могли, я плакала, что пропал мишка навсегда, игрушек не достать, но вдруг начался дождь, ливень, и я на крыльце спряталась от дождя, а голову подняла — мой мишка за балясинкой заткнут. Кто-то все-таки нашел, на крыльцо наше принес… Мамочку с сестрой в деревне уважали, только удивлялись, что они такие худые да глазастые. Так и говорили: “До вас учительша-то красавица была! Лицо большое, белое, глазки махоньки”. Умора!
А еще у меня шли глисты, и я по всему двору на горшке ползала. И орала.
Потом я выпала из окна, расшиблась, но не сильно.