Том 3. Корни японского солнца - Борис Пильняк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…все это — в этот отчаяннейший зной — я пишу к тому, чтобы рассказать историю одного китайца, несчастного и милого человека Лю-хфа. Быть может, он родился на сампане, около нашего моста, на нашем канале: он был таким же мальчишкой, как вон те голыши, которых я вижу со своей террасы, которые привязаны веревками, чтобы не свалиться в воду — —…я нарочно в этом месте писания выходил на террасу, чтобы посмотреть на них: ветреный день, волны, прилив, везут караван джонок с дынями и арбузами, выгружают тюки, стонут грузчики китайской дубинушкой, небо в клочьях облаков, — канал гудит криками, стонами, гудами катеров и пароходов, рывками бегущих по мосту автомобилей и трамваев, — вдали дымит серый американский дредноут: — эти сампаны, где живут люди, прикрылись от солнца циновками, безмолвствуют, — и: — в шуме канала и города, за этими шумами — я услыхал с этих лодок несколько детских плачей — невидимых детей, скрытых от солнца циновками… — —
Этот мой мальчик нашел в себе уменье выбраться из этих лодок на землю, на набережную, на улицы. Он прошел сложнейшую социальную лестницу, добравшись к осьмнадцати годам в наборную китайской типографии. Должно быть, он был гениально-талантлив, ломоносовствуя, он кроме социальной лестницы шел еще и трудными дорогами знанья и раздумья, ибо к Двадцати пяти годам он оказался библиотекарем местного китайского университета, построенного на американские деньги и по английскому образцу, — он, мой герой, изучил несколько языков и, библиотекарствуя, вольнослушал в университете. Тишина «либрари» университетского парка не помешала ему выйти из университета человеком, очень понявшим то, что ему рассказывали книги, совершенно (так же, как наши студенты, хорошее их племя) потерявшим быт и условности, понявшим, что в мире идут революции, не могут не идти, что его родина — великая и богатая страна, с огромным будущим, что мандаринство его родины и феодализм маршалов — есть старый намордник, что его долг — идти и делать. Очень редко родятся люди с очень ясными мозгами, — почти всегда у людей есть «намордники» и «маски», когда люди или не умеют просто видеть и мыслить, или застят видение традициями, церемониями, привычками: — этот не имел никаких традиций, кроме традиций своего мозга и знания, — он умел видеть и не носил никаких масок, — он все брал на зуб знания.
…оттуда, с набережных, откуда пришел он, из тюков, бочек, пудов, тонн, шиллингов, долларов, тунзеров, «биг» и «смол» мони, из нищеты и из богатства, — кроме него на набережные, в пригороды пошли: — на набережные — американские небоскребы торговых фирм, универсальных магазинов, банкирских контор, — в пригороды — заводские и фабричные поселки, фабричные и заводские дворы, заводы, дымы, гуды, — пошла, народилась — национально-китайская — «компрадорская» — буржуазия на верхушках социальных лестниц, в бельэтажах небоскребов, в загородных виллах, — а по низам, по пригородам пошла, народилась — китайская рабочая гольтепа и возникли речи о пролетариях всего мира. Эти из пригородов не теряли родственной связи с портовыми набережными. Этот, мой герой, выбрал судьбу — быть глашатаем этих из пригородов: он встал против англичан-иностранцев и против компрадоров-соотечественников. Этот человек был убит — неизвестно как — повешен, застрелен или задушен, — известно кем — англичанами и компрадорами вместе. У этого человека был кинематографический год, когда в этом миллионнолюдном городе он — товарищ председателя совета профсоюзов — выступал на митингах, организовывал стачки, убегал от всех видов полиции с многопудовыми мешками тунзеров и кешей, профессиональных членских денег, без дома, без крова, без риса, без ночей.
Он был арестован англичанами на китайской территории. Он погиб из-за двух пудов тунзеров. По крыше он убежал из дома, когда пришла полиция. Но он не успел вынести с собою всех денег. И он покрался за ними обратно в дом, занятый полицией. Два пуда меди он спас. Сам он погиб. — Сейчас в местной прессе идут споры о суде, о том, кому судить. Англичане потеряли право судить и приговаривать к смерти тех китайцев, которые попались в преступлении не на «их» территории. Этот человек был взят на «китайской» земле — —
В Китае смешалось все — от феодалов, от колонизаторов — до буржуазии (национально-китайской, компрадорской, европейски-образованной, воинственной, молодой, пиратской), до пролетариев (от студенчества, профессуры, портов и заводов). Этими местами правит — дудзюн, маршал, феодал, мандарински-образованный человек Сун Чуан-фан. Сун постоянно живет в «южной столице» — в Нанкине, его резиденции. — Сун приехал в наш город. Броккеры устроили в честь его банкет, — по-китайски, когда едят сотни блюд засахаренного мяса, ласточкиных гнезд, перепротухлых яиц, акульих плавников, бамбуковых корней и почек, — а после обеда едут в публичный дом курить опий и совокупляться. Англичане дали маршалу банкет, — по-европейски, где леди были в вечерних платьях, а джентльмены — в монкэ-фраках, с цветами на столах, с речами и со всяческими бифами, винами, фруктами, остротами и фокстротом. А затем, когда Сун уезжал, уже на вокзале (ведь по китайским традициям — всегда надо говорить о деле «между прочим», надо «отговариваться», говоря о деле), — представитель броккеров и представитель консульств, в окончательнейшей вежливости и в блеске остроумия, попросили подарить им голову преступника. Сун — «подарил». — У китайцев придумало очень много средств уничтожать человека: душат, вешают за ноги, распиливают пилою, рубят головы, сдирают кожу, стреляют: сегодня было в газетке, что завтра будут расстреливать, за Западными воротами. Неизвестно, как умер Лю-хфа — задушили ли его, содрали ли кожу, повесили, пристрелили — где, когда, как, — никто не знает, — но о нем уже пишут поэмы китайские поэты, одна такая поэма есть у меня. Можно представить ночь, камеру китайского застенка в городской стене, там, где тюрьма, ночь, — палачей, хрип удушаемого — спокойствие палачей: мне рассказывал один китайский революционер, — при нем застрелили его товарища, их было несколько свидетелей, все были покойны, и тот, расстреливаемый, перед расстрелом ковырял в носу, — китайцы не боятся смерти… — —
— …так вот, о той девушке, которая приехала в начале вчерашнего моего писания на пароходе типа «Эмпресс» и которая субъективно права. — Эта девушка брала книги у Лю-хфа, когда он был библиотекарем в «либрари», — она была на банкете, устроенном англичанами в честь маршала Суна (точнее — в честь Люхфа!), — а в дни, когда душили Лю-хфа, она вышла замуж за секретаря английского консульства, — того самого, который представительствует Англию в «микст-корте» — в том «смешанном суде», за «свободу» которого так ратуют англичане, и который, конечно, приложил свою руку к делу Лю-хфа.
…Этот герой мой, Лю-хфа, вместе со своими товарищами, пошел против — очень многого: против колонизатора-иностранца, против цехов мандаринского варварства, против драконов маршалов и — против купца, фабриканта, компрадора, того, за свободу которого ратует Америка, — против всего, против всех, ибо «действительно — разумное», но не «действительное — разумно». Он снял китайский халат быта и драконов, без всяческих намордников. Он погиб, выручая два пуда меди. — Но я не случайно начал вчера этакой чистоплотной, откормленной, честной и целомудренной девушкой, той, которая в его смерть вышла замуж. Он, мой герой, был: человеком, а любовь — свободна: в дневниках, которые вел этот китаец, было очень много места посвящено ей, ибо он любил эту женщину, как можно любить ветер, — любил женщину, имея один-единственный этот «намордник» любви, который выводит в нереальность — так же, как меня вчера — музыка на симфоническом концерте. — Эта женщина никогда не знала, что ее любит полуголый библиотекарь, тот, который не мог пойти за ней в Джэстфильд-парк, ибо туда «Собакам и китайцам вход запрещен» — —
…выходил сейчас на террасу. Луна светит, отражается в масляной воде, — тухлятинкой пахнет, мертвой человечиной, — переругиваются женщины на сампанах, — бегут по реке огни катеров. Иногда нападает такая, — слов не подберу: нельзя манастырствовать, но ничего не хочется и нечего делать в этой жаре, — нечего читать и устал читать, не с кем говорить и не хочется говорить, нельзя так сидеть без дела и ничего не хочется делать, надо думать и не хочется думать, — ничего не хочется, а сидеть так нельзя, и спать тоже нельзя. Жара! — жара!.. — раздевался и целый час лежал в ванне, в воде, до одурения, ибо и из ванны вылезать — тоже не хочется!.. — Та девушка, что плыла на «Эмпрессе», могла и не выходить замуж, могла не только сытно есть и чисто мыться, и быть честной в субъективности своих традиций: — она могла быть и замечательным человеком, таким же незаурядным, как он, мой герой, задушенный Лю-хфа: предположим, в ней была тургеневская «лизокалитиновщинка», прекрасная ясность чистоты, веры и целомудрия — и веры, что в мире — самое главное — любовь, единственная, как знание и как подвиг, — — и все же, он, роман Лю-хфа, протек бы и должен был протечь так, как я записал его.