Посол мертвых - Аскольд Мельничук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слова отпечатывались в моем мозгу, но понять их я смог лишь позднее, когда снова и снова прокручивал в памяти. Мама была крупной женщиной с хорошим аппетитом. Я мысленно представлял ее пекущей свой знаменитый лаймовый пирог в горах, развешивающей белье на веранде в Рузвельте, пылесосящей лестницу в Форт Хиллз - грузной, с двойным подбородком, мощными щиколотками, выглядывающими из-под халата, запыхавшейся, но улыбающейся.
- А отец?
- О, Петр был выдающимся человеком. Откуда он только черпал свою энергию? Он всегда трудился. Работа до изнеможения спасает. Даже в ранней юности он работал. Даже на немцев, когда приходилось. Я видела его в форме. В коричневой рубашке. Ты ведь знаешь: они забирали всех мальчиков. Это не то что он пошел к ним добровольно. Какой у него был выбор? Конечно, он мог уйти в подполье. Некоторые уходили. Например, один из моих братьев. Но твоему отцу ведь было всего семнадцать лет. Если бы он не согласился на них работать, его бы просто расстреляли. Тогда это понимали все.
До того дня я считал себя, в общем, счастливым человеком. Мне во многом везло. В детстве у меня были Блэк Понд и кикбол, Алекс Крук и Хэтти Флорентино, Форт Хиллз и теннис. Мы не были богаты, но родители справлялись с недостатком денег, а потом и этой проблемы не стало. А главное - меня любили. Но какими же плоскими показались мне теперь собственные представления о жизни.
Это что же, в сущности, поведала мне Ада? Что моя мать - каннибалка, а мой отец - фашист? Абсурдно даже произносить такие слова, они звучат нереально и комично. Я чувствовал себя ввергнутым в какую-то кровавую средневековую бойню. Где мне было найти противоядие от выпитой отравы?
На обратном пути в моем мозгу, как в кино, разворачивалась лента событий: лагеря смерти, горы трупов, изможденные лица, похожие на обтянутые кожей черепа. Я попытался вспомнить, не слышал ли я когда-нибудь от родителей антисемитских высказываний. Нет. Если бы услышал, меня бы это непременно насторожило. Может быть, отец всю жизнь сдерживал себя и это его в конце концов погубило? Из городского гетто мы перебрались в пригород, в значительной степени населенный евреями. Большинство других врачей в здании, где отец имел свой кабинет, были евреями: Пинский, Эпштейн, Кейзин, Эпплфилд. В школе этой проблемы просто не существовало. Родители сменили фамилию Верблюд на Блюд, Ник Блюд ни у кого не вызывал удивления. Вопрос о национальности родителей возник у меня лишь однажды, когда в Пенсильвании арестовали рабочего сталелитейного завода, обвиненного в том, что он был надсмотрщиком в концентрационном лагере, и написали, что он украинец.
Потом меня посетила дикая мысль: может быть, отец и в Форт Хиллз переехал, чтобы замести следы? Или он сделал это из чувства вины, чтобы искупить преступления, совершенные на старой родине? А что, если его и поныне ищут? Что, если он сменил фамилию не для того, чтобы вписаться в новую жизнь и без помех добиваться своей цели, а потому, что боялся разоблачения? Что, если охотник за бывшими нацистскими прихвостнями Симон Визенталь, когда-то живший на Украине, напал на его след? Вот раздастся когда-нибудь звонок, и я узнаю что-нибудь еще более страшное. Обо мне напишут в газетах: найден сын убийцы евреев, живущий под чужой фамилией в Бостоне! Сын врача-нациста, притворявшегося обычным рентгенологом! И поместят фотографию: я в двенадцатилетнем возрасте, в скаутской форме.
К счастью, тысячи дел не позволяли мне полностью оторваться от повседневной жизни.
III
Вернувшись в Бостон, я впал в депрессию. Не мог заставить себя ходить на лекции. Желая развлечь меня, моя тогдашняя подружка предложила поехать в Испанию. Сандра не могла жить без путешествий, как пьяница без бутылки или наркоман без дозы. Я согласился. По моей просьбе мне предоставили академический отпуск до осени.
В Мадриде она настояла, чтобы мы пошли на корриду. Энергия, исходившая от арены, мощным валом накрывала трибуны, воспламеняя даже пьяных, сидевших за нами. Я вспомнил "Смерть после полудня" Хемингуэя, его агрессивную защиту этого театра жестокости, панегирик кровавому обряду. Мы наблюдали, как в течение двух часов были забиты четыре быка. Сандра обожала дешевые ужасы; дай ей волю - она бы слизала кровь с убиенного быка, прежде чем его за ноги уволокли с арены, оставив на земле алый след. Бургосский собор с его стреловидными башнями, вонзающимися в небо, и севильские фиесты утомляли ее. Я убедил себя, что мне нравится в ней все: как она чистит зубы, как клацает зубами, словно угрожая вцепиться миру в горло, ее прямой крупный нос, поминутно вспыхивающие огнем глаза в крапинку - будто приперченные. У нее было столько талантов: она била чечетку, делала фокусы и могла сказать задом наперед любую фразу. Иногда в постели она дразнила меня, переворачивая мои нежные признания: "Яачярог ыт яакак". И еще она любила придумывать слова. Нашим кодом стало слово запатенки. Фильмы, которые нам не нравились, были запатенки, люди, которые не вызывали нашей симпатии, - тоже. Мы объездили всю Испанию, от Барселоны до Гранады, проехали по Ла Велета, la mas alta via in todo Europa1, где само небо обтекало нас, когда мы стояли на верхней точке, озирая нереальный пейзаж сквозь пелену дрожащего воздуха. В Саламанке мы посетили дом философа Унамуно, бывшего во время войны ректором тамошнего университета. Когда сотни вооруженных фашистов подошли к воротам университета, они увидели стоявшего на подъездной аллее философа в элегантном берете. "Это храм разума, а я его верховный жрец, - сказал он им. - И я запрещаю вам входить сюда". Они тем не менее вошли и арестовали его. И где они теперь?
Мои родители исчезли, словно никогда и не жили на этой земле. Но, даже наблюдая убийство быка, я не мог не думать об отце в фашистской форме и о чудовищном аппетите матери.
Десять дней спустя моя без пяти минут бывшая подружка была готова к возвращению домой. Я проводил ее в мадридский аэропорт и помахал рукой вслед взлетающему самолету. Прежде чем тот скрылся за облаками, я уже знал, что больше никогда ее не увижу.
Вернувшись в город, я купил билет на автобус и несколько дней ехал через всю Францию к южному побережью Италии. Это было одно из тех путешествий, которое можно предпринять только в двадцать с небольшим лет, когда ты еще достаточно открыт миру, чтобы получать от него персональный ответ.
При иных обстоятельствах я мог бы посетить старую родину в поисках мест, чей потусторонний свет отбрасывает столько теней. Но положение все еще было ненормальным. Формально мои родители и я оставались советскими гражданами, и существовала, хоть и маловероятная, возможность, что меня арестуют "по возвращении" в места, где я никогда не бывал. Да и Адины откровения, естественно, не вдохновляли меня, к тому же в силу воспитания я принадлежал Западу.
После долгих лет обдуманной и упорядоченной жизни я позволил себе отдаться на волю случая. Путешествовал по наитию, наугад, несколько раз пересек Европу, доезжая до Сицилии, затем возвращаясь в Экс. Но каждый маршрут был, видимо, предопределен: где бы ни оказался, я чувствовал себя связанным родством, как эстафетная палочка, которую один бегун передает другому. Целью моих скитаний, хотя тогда я этого и не осознавал, было искупление, и бесчисленное количество лукавых незнакомцев подталкивало меня к нему. Хорошо одетый попутчик-армянин, с которым мы ехали из Мадрида, настойчиво уговаривал меня помолиться в храме Эгины, что я и сделал. Там я влюбился в очаровательную южноафриканку, ее звали Мартина, она скорбела о плачевном положении своей родины у меня на плече так восхитительно, что некоторое время я думал об Иоганнесбурге как следующем пункте назначения. Мы несколько дней прожили на берегу, где подружились с ловцами осьминогов. Каждый день на заре они выходили на промысел и, прежде чем отвезти свой улов на рынок, безжалостно лупили им по скалам, чтобы сделать мясо более мягким. Мы презирали отели и смеялись над немецкими дамами, чьи корректные наряды комично контрастировали с простыми одеждами местных жителей. Потом мы поехали в Париж, где страшно напились, я потерял очки и на другой день в Лувре не увидел Мону Лизу, зато отлично помню голубое облако - Мартина в шарфе, машущая мне на прощание с балкона захудалой гостиницы, где мы полночи давили клопов, а полночи предавались любви и где я оставил ее, чтобы продолжить свою погоню в одиночестве.
На севере, в Нарвике, я наблюдал зарождение самого сильного в Европе смерча; в Осло гонялся за призраком Кнута Гамсуна, любимого писателя моей матери и печально известного фашиста, как я его для себя определял; в Швейцарии видел Маттерхорн и пешком перешел через Симплонский перевал, где двести лет тому назад умер Вордсворт; во Флоренции видел врата Ада, сидел в сюрреалистическом окружении на Пьяцца делла Сеньориа и обошел вокруг Фьезоля. В Ассизи кто-то сказал мне, что в пригороде Рима есть украинская церковь, я записал адрес.