Страх. Сладострастие. Смерть - Андрей Курпатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И снова, теперь уже в настоящем отчаянии, она возвращается к своей прежней экзекуции, и все повторяется снова, подобно внушающей ужас реверберации: «Твое тело было подобно колонне из слоновой кости на подножии из серебра. Оно было подобно саду, изобилующему голубями и серебряными лилиями. Оно было подобно башне из серебра, украшенной щитами из словной кости. Ничего на свете не было белее твоего тела. Ничего на свете не было чернее твоих волос. Ничего на свете не было краснее твоих губ. Твой голос был, словно курильница, испускающая диковинные ароматы, а когда я смотрела на тебя, я слышала диковинную музыку». Ее страсть, как и всякое сладострастие, не может быть утолена: «Я жажду твоей красоты, я изголодалась по твоему телу, и никакое вино не сможет утолить моей жажды, никакие фрукты не смогут насытить желания моего. Что мне делать теперь, Иоканаан? Никакие потоки, никакие водные стихии не погасят страсти моей».
Расчленение обезумевшим сладострастием может продолжаться до бесконечности, от частей тела до органов, от органов до тканей, от тканей до клеток, от клеток до атомов, от атомов до микрочастиц, от них же до кварков и так до Ничто, до абсолютного вакуума, который манит с неведомой силой, до пустоты, у которой просто нет дна, ибо не может быть дна у того, чего нет… В этом священнодействии мистического жертвоприношения мы узнаем истинный лик сладострастия – это разрушение, которому нет конца, которое будет продолжаться вечно, перманентно, возобновляясь снова и снова, как поразившая сознание мысль, как ужасающий сон, как безумие, которое покидает рассудок лишь после смерти его обладателя.
Стоит ли нам после проведенного анализа удивляться тому необычайному чувству, которое так мучительно одолевало Уайльда по отношению к Бози? Разве не понятны нам теперь его нескончаемые муки? Разве не понятно нам теперь, почему всякий раз, расставаясь с Бози, Уайльд, словно бы заколдованный его красотой, возвращал своего мучителя снова и снова? Отчаянные попытки Оскара удалить от себя Дугласа всегда заканчивались новой встречей. И может быть, в этом кроется разгадка странной и двусмысленной фразы Уайльда, словно бы невзначай брошенной в «Исповеди»: «Моя ошибка была не в том, что я с тобой не расстался, а в том, что я расставался с тобой слишком часто».
Признания Уайльда в любви к Бози – это признания Саломеи: лицо Бози будто бы «из слоновой кости и лепестков роз», «он очень похож на нарцисс – такой же белый и золотой», «он лежит на диване, как гиацинт, и я поклоняюсь ему», – пишет Уайльд; его «алые, как лепестки розы, губы созданы для музыки пения в не меньшей степени, чем для безумия поцелуев»; «моя жизнь, – говорит Уайльд, обращаясь к Бози, – пустыня, овеянная ласковым ветерком твоего дыхания и орошенная прохладными родниками твоих глаз; следы твоих маленьких ног стали для меня тенистыми оазисами, запах твоих волос подобен аромату мирры, и, куда бы ты не шел, от тебя исходит благоухание горчичного дерева». Но именно этот Нарцисс потребует у рока голову своего возлюбленного на серебряном блюде.
Видимо, каждый, кто испытал удушающий дурман сладострастия, уже просто не способен отказаться от этого наркотика. Но это путь в никуда, это королевская дорога к Смерти.
Роман Виктюк
Форма
Развитие сюжета неотвратимо возвращает нас к понятию подавления. Общественное, социогенное подавление растекается по всем плоскостям и граням человеческого существа. Оно разъедает нас подобно серной кислоте, возникают извилистые трещины и надломы, зияющие как кровоточащие язвы. Змеевидные изгибы трещин, сплетаясь, образуют комплексы и генерализуют естественный страх, превращая его в мучительное, зачастую неосознаваемое чувство тревоги. Именно это подавление, которое теперь уже неотличимо от самого человека, въевшееся в его существо, нарушает первичную, изначальную целостность. Мы утратили целостность. Наше всеобщее лицедейство, патологическая страсть к маскам, к игре, к позе – первый из симптомов нашей болезни, «болезни к смерти», как сказал бы великий Кьеркегор. Целостность нашего лица-образа мы разменяли на сребреники множества полых, бездушных масок. Маска не может быть одухотворенной, эта привилегия, это право принадлежит только лицу, но теперь у нас нет лица; только маски, сменяющие друг друга в маскарадном кружении, олицетворяют теперь человека. Но это лишь один из симптомов умирания нашей души; это симптом утраты искренности, симптом утраты себя, симптом нашей трагической неспособности ужаснуться и в Ужасе этом предстать перед Сущим в священной наготе своего существа.
Сладострастие, как мы уже выяснили, также связано с утратой целостности, с разделенностью, с расчленением, но на сей раз не себя, а другого членим мы на «составные элементы» разрушительным и холодным блеском своего сладострастия, а мы все сладострастники. Мы расчленяем другого человека своим сладострастием, но, казня таким образом другого, мы не ему, а себе подписываем смертный приговор, который просто некому будет обжаловать. Расчленяя другого своим сладострастием, мы себе отрезаем последний путь к спасению. Мы себя лишаем возможности любить… Любить Другого можно только целиком, во всей его полноте, во всей его данности, пре-данности, поэтому целостность – непременное условие любви, ее принцип, ее основание, ее Слово. Истинно любящий откроет для себя множество удивительных частичек существа возлюбленного человека, но только после того, как полюбит его целиком. Не надо путать любовь с желанием любить, они отличаются друг от друга так же, как географическая карта отличается от местности, которую она отображает. Любящий лишь части, расчленяющий на части возлюбленного – лишь только тешится любовью, но не любит. Поскольку красота исходит из человека, подобно тому, как солнечный свет порождается благоволящей к нам небесной звездой, расчленяя другого, мы любим только себя в этих его частях, ведь это мы разглядели в них красоту, мы вложили ее в эти части. Эта любовь глубоко нарциссична по своей сути, и в нарциссичности этой заключена наша трагедия.
Всякой звезде рано или поздно суждено угаснуть, поэтому, просто источая свой свет, она лишь неминуемо движется к неизбежному концу. Только соитие света, исходящего из разных точек навстречу друг другу, способно создать новое. Волны сходящихся лучей, слагаясь, синхронизируясь, рождают новую пульсирующую сущность, внеположенную времени и пространству, а значит, нетленную, превозмогающую смерть. Это новое будет обладать целостностью, о которой так тоскует человек. И только в этой целостности мы вновь обретем утраченное. Имя этому новому – … Впрочем, все вы знаете это заветное слово, и я не стану его произносить, пусть оно так и останется невысказанным. Высказывание способно опошлить даже самое святое, ведь высказывание – это один из множества способов расчленения. Тайна не может быть высказана, священным зароком молчания она предохраняет себя от дурного глаза.
Константин Бальмонт скажет об этом как нельзя лучше: «“Тайна любви больше, чем тайна смерти”, – говорит Саломея за несколько мгновений перед своей смертью, когда жизнь ее уже окончилась, когда смерть уже окружила ее, коснулась ее своей тенью и дала ей свою мудрость. Любовь ужасна, беспощадна, она чудовищна. Любовь нежна, любовь воздушна, любовь неизреченна и необъяснима, и, что бы ни говорить о любви, ее не замкнешь в слова, как не расскажешь музыку и не нарисуешь Солнце. Но только одно верно: тайна любви больше, чем тайна смерти, потому что сердце захочет жить и умереть ради любви, но не захочет жить без любви. Любовь, сказка мужской мечты и женской, не смешивается с жизнью. Она возникает в ней, как сновиденье, и уходит из нее, как сновиденье, иногда оставляя по себе поразительные воспоминания, иногда не оставляя никакого следа, – только ранив душу сознаньем, что было что-то, чего больше нет, чего не будет, чего не вспомнишь, не вызовешь опять никакими усилиями».
Только любовь (любовь реальная, фактическая, непосредственная) обладает спасительной силой, только ей одной доступно вернуть нам утраченную целостность. Именно поэтому Роман Виктюк так часто и так страстно говорит об Андрогинии, ведь это лучший указующий знак утраченной, но так необходимой нам целостности. Великий миф божественного Платона об Андрогинах, вот уже более двух тысяч лет неизменно приковывающий внимание человечества, – это миф о Любви, миф, который раскрывает нам тайну Любви, тайну, заключенную в непонятном, но так любимом нами понятии целостности. И ведь только так мы можем противостоять нашей всеобщей внутренней и внешней раздробленности, только так мы можем обрести нашу первичную, изначальную целостность, только так мы и должны Любить. Но ни целостность, ни любовь, ни андрогиния не являются нам в творчестве Романа Виктюка банальной констатацией факта. Все эти истинные ценности сами и порождают его творчество. Он не делает посмертных слепков с их тел, но, зная их великое живое существо, сопричастный этой подлинной и единственно ценной реальности, он, носитель этого знания, имманирует сущности целостности, любви и андрогинии в действии своих спектаклей, делая нас счастливыми свидетелями этой тайны.