Угрюм-река - Вячеслав Шишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если в твой сакля змэя вполз, коран велел башку каблуком топтать. В твой, Марья, сакля змэя ползет. Баба. Знаю. Вижу. Не горюй. Цх!
Марья Кирилловна вздохнула тихо, опустилась на скамейку и заплакала, утирая глаза заляпанной тестом рукой.
— Эх, погоди!.. — вздохнул черкес. — Жаль как… Во! И вся кухня вздохнула: от потемневшего потолка до последнего угля в печи.
12
Пасхальная ночь темная, как сон весной. Зато смольевые костры в церковной ограде так ярко завихаривали, клубясь огнем, что белая церковка вся розовела, вся улыбчиво подпрыгивала. Подъезжал, подходил народ. Вот выплюнула тьма к костру трех всадников на одном коне: впереди, у конской шеи — сам; ему грудью в спину баба; за ней, вцепившись в мамкин полушубок, — парнишка.
Тьма мутнела дремотными огоньками изб, поскрипывала воротами, перебрасывалась слепыми голосами.
Скрипучий, грузный шаг: это черкес в большущих новых сапогах, — запахло дегтем и чем-то вкусным, — черкес кулич несет. Четко и звонко в подстывшую землю каблучками невидимка: чок-скрип, чок-скрип, резеда-черемуха и что-то белое плывет. Это в белой шали, должно быть, Анфиса с куличом. Глаза у Прохора, как у тигренка: она, Анфиса, цветами пахнет. Эй, погляди сюда!
Скупо падали чахлые весенние снежинки. Вот полночь жадно проглотила первый удар колокола и где-то отрыгнула за тайгой. Спешат мальчишка, тетки, девки, мужики.
— Эй, бабка, копайся!.. Вдарили…
Анфиса поставила кулич вправо у окна. Ибрагим поставил рядом. Анфиса улыбнулась и — чок-скрип, чок-скрип — вперед, к иконостасу, сняла пальто. Белое кашемировое платье плотно облегало тонкий, стройный, с высокой грудью, стан.
Прохор постучал Вахрамеюшку в плечо. Вахрамеюшка разинул рот, словно прожорливый галчонок. Прохор крикнул ему в рот:
— Мы ее на паперть, чтоб громче! Слышишь?
— Есть! — ответил Вахрамеюшка, закашлялся. — Мы ее, матушку, мокрой тряпицей запыжим, портянок с десяток хороших вбухаем. Грохнет — страсть! Чихать смешаются…
— Опасно, разорвет?
— Учи! Мы, бывало, с Нахимовым…
Пели гудучие колокола вовсю, пели люди, а ночь замолкла вдруг от земли до неба. Кресты, иконы, хоругви, свечи… Загрохотали ружья, затрещали трещотки, вздыбились, рванули лошади. А огромный чудовищный змей все выползал из церковных ворот, как из хайла пещеры, вот змей обхватил живым кольцом весь храм, и чешуя его блистала тысячью переливных огоньков.
Когда затихла колокольня и только главный колокол все еще отдувался от усталости, гудя во тьме, Прохор с Вахрамеюшкой и еще два мужика втащили пушку тайным образом на паперть.
— Валяй, к дверям, — бурчал Вахрамеюшка. Всыпали пороховой заряд. Запыжил Вахрамеюшка как следует, и ну со всем усердием мокрые тряпицы в дуло загонять: выудит из ведра с водой портянку аршина в три, выжмет натуго, да и в хайло, а сам командует мальчишкам:
— Давай еще! Здоровше дернет.
Прохор испугался, помаячил деду пальцами: опасно, разорвет.
— С нами бог! — прошамкал Вахрамеюшка. — Не учи!.. Мы, бывало…
А в церкви тесно, душно и торжественно. Отец Ипат бодр и свеж, бесперечь кадит. Старушонки бредят. Возле правого клироса — вся знать. Возле левого — Анфиса. Становой сияет плешью, усами, эполетами. Приземистая, плотная жена его зорко следит за мужем, а так хочется приставу на Анфису глянуть. Петр Данилыч в сюртуке, раздумчиво сложил под животом руки, благочестиво смотрит воскресшему Христу в глаза. Ибрагим в новой голубой, с патронами, черкеске; блестят серебяный пояс и рукоять кавказского кинжала; усердно крестится некрещеный черкес у куличей, вспотел. Потели, отекая, свечи, плавал сизый над головами дым.
Писарь, любитель церковных песнопений, правил хором. Ударил камертоном по руке: до-ля-фа, — махнул, и пятнадцать глоток стриженных в скобку мужиков взревели:
«Сей нареченный и свя…»
Как дробалызнет грохот, церковь дрогнула, с визгом посыпались стекла из дверей, народ ткнулся носом, а те, что ближе к выходу, ухнув, пали на карачки, священник же прыгнул и попятился, выронив кадило. Все на мгновенье замерло, весь храм ополоумел. Запахло порохом, с паперти послышался пугающий звериный стон.
— Пушка… это пушка пальнула! — с криком вбежал в церковь белолицый мальчишонка.
— Пушку разорвало!
Все завздыхали, закрестились. Ибрагим быстро вышел из церкви. За ним продирался становой. От паперти до алтаря зашелестело: «Прохор из пушки стрелял. Прохор». Анфиса внезапно побелела, схватилась за подсвечник, и ноги ее ослабли. Писарь взмахнул рукой, мужики хватили врозь «Христос воскрес». Отец Ипат так перепугался, что двадцать раз подряд кадил все в одно и то же место и в чувство пришел только в алтаре, изрядно хлебнув по совету старосты церковного вина.
Анфиса взглянула вправе: Прохор! Прохор Петрович в светло-зеленой тугой венгерке, хмуря брови и как бы оправдываясь, что-то говорил отцу. Мать чутко вслушивалась и качала головой. Анфиса немощно закрыла глаза — «жив!» — и благодарная улыбка охватила все лицо ее: «Матушка богородица!» И так больно, так радостно сделалось сердцу вдруг. «Он, он единственный!» Так вот кого и впрямь искала душа ее, искала долго, нашла и не отдаст. О, лучше позор и смерть. Но боже, боже… разве она соблюла для неготовою душу, тело? «Матушка богородица, ты знаешь, ты видишь сердце мое. Помоги!» Повалилась Анфиса Петровна на колени, припала головой к крашеным доскам, заплакала:
«Боже, боже, прости, помилуй! Помоги быть чистой, помоги быть верной ему до конца». И не слышала, что делалось в церкви.
А в церкви отец Ипат кончил читать слово Иоанна Златоуста, православные стали христосоваться. Уж, кажется, все перецеловались, у отца Ипата губы вспухли, дьячок четвертое лукошко красных яиц потащил в алтарь. Ибрагим от куличей через всю церковь продирался христосоваться с хозяевами и всех по пути с налету азартно целовал: «Здрасти… Празнык… воскресь!» Мужики от неожиданности таращили глаза и всхрапывали, как кони, старушонки сплевывали: «А, штэб тя…», и брезгливо мотали головой.
Вот Анфиса Петровна выпрямилась, сложила руки на груди и на всем народе, не спеша и гордо, будто несла на блюде всю красоту свою, двинулась к Прохору, как королева.
— Прохор Петрович, Христос воскрес!.. — обняла слегка и просто, от души, поцеловала. И тыща грудей в церкви выдохнула: «Ах!..» Прохор зарделся весь, застыл. Она взглянула на Петра Данилыча с насмешкой, повернулась и пошла из церкви вон.
Петр Данилыч сверкнул глазами, кулак сжался и разжался, текли тучи по лицу.
Прохор облизнул украдкой губы — какая сладость! — и весь горел от обиды, стыда и счастья. И вся обедня проплыла над ним, как сон.
В задах же шипели, перешептывались. И этот шепот проползал вперед: «Убили Вахрамеюшку… Толста мошна-то… Откупятся». Петра Данилыча коробило, бросало в пот. Крякал и с такой злобой ударял, крестясь, в лоб, в плечи, что стало больно. Руки Марьи Кирилловны тряслись: не пасхальная служба, — панихида.
«К худу, — шелестело в церкви. — К худу, к худу».
Не помнит Прохор, как очутился на дороге. Шли с отцом рядом, но по-черному. Заря была желтая, как в сентябре, и свежая пороша покрывала пухом землю.
— Народятся же такие дураки!.. Ужо умрет, возись тогда… Болван!.. Лупить надо.
— Отец говорил жестко.
— Я его предупреждал — не послушался, — сказал Прохор; голос его стал тонким, детским.
— Мальчишка! Болван!
— Я догадываюсь, на что ты злишься.
— На что? — спросил отец и засопел.
— Я не виноват, что она похристосовалась со мной, а не с тобой, — сказал Прохор дрожащим голосом.
— Не виноват… петух виноват! — прохрипел Петр Данилыч.
— Отец, не будем говорить.
Верхушки берез были в инее. Розовели. С утренним хлопотливым криком веселые галки пронеслись.
Разговевшись, спали до полден. Ибрагим сидел в своей каморке, икал. Он объелся пасхой с куличом. Творожная пасха была его собственного изобретения. Чего-чего он только в нее не вбухал; черкеса мутило.
Когда в людскую вошел Прохор, Илья Сохатых охорашивался перед кривым зеркалом.
— К ней? — ядовито спросил Прохор.
— Так точно, Прохор Петрович, к ним-с. — Он захихикал по-козлиному, надел плюшевую шляпу. — До приятного! Визави-с! — и, пристукивая тросточкой, удалился.
— Ибрагим, — нерешигельно сказал Прохор и сел, глубоко вздохнув.
— Знаю, — мрачно ответил Ибрагим.
— Ей-богу, я не виноват… Но только, Ибрагим, люблю… Понимаешь ли…
— Дурак, Прошка!
— Борюсь… Понимаю, что нехорошо.
— Тэбе Куприян брать нада, Нина… Дело делать… А эта — тьфу!
— Просто голова мутится, грязь. И противно и сладко, понимаешь. И мамашу жаль…
— Думал, джигит Прошка… О! К свиньям… Баба вэртит туда-сюда… Ишак, мальчишка! Боле ничего нэ скажу. Цх! Прохор ушел огорченный.