Игра в жизнь - Сергей Юрский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут включилась тяжелая артиллерия — влиятельный, дипломатичный, могущественный Константин Симонов. Весы начали колебаться. А мы всё играли тайно, раз в две недели, чтоб спектакль не умер. А публика все ходила. И слухи о спектакле волнами расходились по всему городу и далее — в столицу. Это, кстати, типичный пример того, как во времена социализма запрет заменял все виды рекламы. Это было посильнее нынешних зазывных телероликов и ярких журнальных обложек. Народ доверял властям, доверял полностью их вкусу. Народ знал: плохое, всякую муру не запретят. Если они запретили — значит, дело стоящее, значит, хорошее. Они не ошибаются.
Поэтому когда наконец появилась афиша и на 10 декабря была назначена премьера... О-о! В пашем огромном зале кого только не было! Тогда-то Симонов привел в мою гримерную Солженицына. По традиции гости расписывались здесь краской на потолке. Расписался и Александр Исаевич. Был короткий разговор. Знакомство. Мне запомнились и понравились цепкость, внимательность его взгляда. Плотность речи. Совсем без пустословия. Задает вопрос и действительно ждет на него ответа От этого и сам подбираешься, чувствуешь ответственность. Не болтовня, а диалог.
Потом я получил от него записку с пожеланием повидаться. Конкретно как-то всё не могли договориться. Прошло время. Годы прошли. И вдруг однажды звонок Эткинда: «Зайдите ко мне завтра в такой-то час. Вас хочет видеть один человек, он вам присылал записку, помните?»
Я шел тогда по залитому солнцем юроду, и сердце билось неровно. Я скорее чувствовал, чем понимал, что вот сейчас, в этот момент я переступаю опасную черту в моих отношениях с властью. Солженицыну была уже присуждена Нобелевская премия. Он был уже освистан и проклят советской прессой. «Архипелаг ГУЛАГ» ходил по рукам. Пряча на день в укромные места наших жилищ, мы вытаскивали ночью эти листки, переворачивающие душу и ломающие покой, и читали до утра. Листков было много. И бессонных ночей было много. Солженицын был совестью, болью, стыдом, испытанием, тайной, надеждой всей читающей России. Вспомним это сейчас, когда Александр Исаевич после всемирного признания, после абсолютной авторитетности и для сильных мира сего, и для толпы, — после всего этого живет рядом с нами в Москве, думает, говорит, пишет, и ленивая неблагодарная читающая Россия отмахивается от его мыслей со словами «ну, знаем, ну, всё мы знаем, нечего нас учить, всё мы слышали» и открывает роман Марининой в цветной обложке.
В тот год Солженицын был не просто одиозной фигурой. Он был зверем, на которого шла охота. На него и на его произведения. И на каждого, кто читал, взял, передал, перепечатал. Охота шла сетью — громадной сетью соглядатаев, доносчиков, кураторов, сексотов, платных и бесплатных агентов, топтунов, провокаторов, карьеристов, не давших подписку и давших подписку о сотрудничестве с органами, с самыми многоликими из возможных органами и их отделами, отделами отделов, секторами — бесконечными щупальцами этих органов. Все они следили за каждым шагом Солженицына, за каждым его контактом.
А я... разумеется, по простой принадлежности к своему кругу, как потомственный интеллигент, как артист, как человек, лично переживший взлет и падение Пражской весны, да просто как сын своих родителей, — я был либералом и находился во внутренней оппозиции к власти. Мои либеральные взгляды и отражались и выявлялись в том, что я исполнял, играл на сцене, на эстраде, на экране, и в том, как я это исполнял. И потому у меня был свой — тоже либеральный — круг зрителей. Это так! Но, повторю еще раз, я не был диссидентом. Я был... надеюсь, не конформистом, но... я был законопослушным гражданином. Если теперь кто спросит: «А чего же ты... это самое... а? Эх, ты! А почему же ты не... это самое... а?» — и так далее, я, пожалуй, отвечу так: у меня не было времени... мой темперамент и моя борьба исчерпывались в искусстве — это первое. А второе — когда мне случалось приближаться к диссидентам или диссидентствующим компаниям, я всегда ощущал в них крутую смесь искренних, безоглядных борцов, наивных лопухов-подражателей и очевидных провокаторов. От запаха этой смеси мутило. Охватывала такая тоска, что я бежал куда подальше. Еще в те годы я выбрал свободу от любых кланов и беспартийность. Этому выбору я обязан хорошим творческим импульсом, который не покидал меня. А с другой стороны... обязан ему, этому выбору... своим... одиночеством.
Только Тенякова, моя жена, могла понять и простить мои решения на крутых поворотах. Потому что она думала и чувствовала так же. Может быть, были еще люди, понявшие и простившие меня? Может быть. Частичные ученики, верные поклонницы и великолепные гордые подруги. Но никто из них не рисковал так безоглядно и окончательно, как Наталья Максимовна Тенякова. Это надо помнить. Всегда. Тем более, что Наталья имела все шансы отдельной судьбы, отличной от моей.
Итак, я шел по залитому солнцем Ленинграду. В руке у меня была большая книга — альбом безумно одаренного безумного венгерского художника Чонтвари. Я нес его в подарок Солженицыну. Нес с какой-то, наверное, тайной мыслью придать нашей встрече не заговорщицкий (не дай Боже!), а, скорее, эмоциональный характер: ну, чего особенного? Он писатель, я его читатель... артист, натура эмоциональная... дарю книгу, выражаю уважение . всё тихо, всё мирно не правда ли?
Дом Эткинда приближался, и походка моя становилась все более небрежной. Такая, знаете ли, прогулочная, фланирующая походка. Иду себе, и никто ведь не может знать, куда я, собственно, иду. Пока не остановлюсь. Вот я и шел — ни быстро, ни медленно... и не останавливаясь. Между тем я поглядывал на машины, стоявшие у обочины: просто так стоит или там сидит кто-нибудь и книжку читает. Чего же это он в машине читает? Такая погода хорошая — можно там вон на скамейке посидеть, там... а там тоже двое сидят, газеты читают. Ну, что ж, наверное, «то-нибудь интересное напечатали в газетах. Вот никогда не печатали ничего такого интересного, а сегодня как раз напечатали. Вот они и уткнулись в листы и оторваться не могут Ах ты, черт, как сердце колотится с непривычки-то! Пройти, что ли, мимо парадной, посмотреть, как обстановка за углом? Или еще хуже получится — пошел, вернулся, значит — знает, значит — боится. А чего это я в самом деле? Струсил, что ли? Может, вообще все это мне кажется? Подумаешь, книжку человек читает! Интеллигент потому что, вот и читает книжку. А день такой роскошный, солнце светит так славно... ой, смотри-ка, на крыше дома, что напротив Эткинда, тоже двое сидят. Одетые — значит, не загорают. Это ремонтники, наверное, они крышу ремонтируют, а сейчас у них перекур. Вот и сидят. Правда, оба не курят. А не курят, потому что оба некурящие.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});