Живущие в подполье - Фернандо Намора
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пауло Релвас слушал Азередо, важно кивая головой, веки у него опухли от бессонной ночи, в глазах мелькало злорадство, рот свело от напряженного внимания, а может быть, это было вовсе не внимание, просто он хотел скрыть насмешливую улыбку. Воспользовавшись паузой, он нацелился ножом прямо в подбородок Азередо и веско произнес:
- Со стороны Гомеса это низко, так и знайте. Он нарочно привлек на границе внимание полицейских, чтобы его арестовали и мы забыли, как он предал товарищей в прошлом году.
- Предал? Быть не может! Гомес просто великолепен! Ведь у него на содержании три женщины, три - вы представляете? - и он из кожи вон лезет, берет любую работу, лишь бы все три ежемесячно и в срок получали приличную сумму. И при этом никогда не жалуется. Где вы найдете лучшее доказательство гражданского мужества?
Пауло Релвас пробормотал что-то невнятное, опухшие веки еще ниже опустились на его воловьи глаза. И поскольку убедительных аргументов у него не нашлось, в ход снова был пущен столовый нож. Узенький лобик керамиста наморщился от досады.
Васко понимал, что унять их будет нелегко, особенно Релваса, который, обрадовавшись возможности очернить репутацию известного литератора, забыл даже о том, что ему давно пора в редакцию газеты. Следовательно, отозвать Азередо в сторону удастся не скоро, а тем временем Жасинта может передумать. "Сегодня. После того как я услышала твой голос, любимый, мы должны встретиться сегодня". Но он хотел, чтобы это "сегодня" превратилось в "сейчас". Васко охватило нетерпеливое желание быть с ней. Свидание в мастерской было лишь началом - Жасинта хотела быть уверенной, что поединок продолжится выбранным ею оружием. А этот несносный Релвас... Впрочем, положение еще больше осложнилось после вмешательства Сантьяго Фариа; неторопливо набивая трубку, он готовил язвительный выпад против Релваса, которому не простил умышленных недомолвок в ежегодном обзоре, ставящих под сомнение его посягательство на роль патриарха отечественной литературы.
- Продал? Когда и кого? - Его смуглый большой палец закрыл отверстие трубки.
Бледное лицо Релваса мгновенно вспыхнуло.
- В октябре, кто же этого не помнит? Он предал ребят из газеты.
- Предал, предал... По-моему, вы выбрали не совсем подходящее слово. Мы все больны, дорогой мой Релвас. - Сунув в рот трубку, Сантьяго Фариа принялся грызть ее. - Нам повсюду мерещится предательство, и мы охотно уличаем в нем других, забывая о собственных уступках. Он, насколько я понимаю, всего-навсего хотел сбросить с глаз повязку, хотел знать, кто его окружает. Разве это преступление?
Дурманящий запах табака раздражал журналиста. Он стукнул кулаком по столу, хотя лицо его оставалось спокойным.
- Да, преступление, раз уж вы употребили это слово. Всякое сомнение преступно.
- Тогда другое дело... А что ты скажешь, Васко, о человеке, который предал, потому что задавал вопросы?
Азередо тоже вопросительно посмотрел на молчавшего Васко, и, хотя побаивался его колкостей, не смог удержаться от возгласа:
- Ты сегодня плохо выглядишь, или мне так кажется? - и, не дожидаясь ответа, стал жевать смоченный в соусе кусок хлеба, на который Гуалтер поглядывал с жадностью, а потом снова ринулся в бой, не испугавшись ножа Пауло Релваса: - Говорите что угодно, а Гомес - человек слова. Содержать трех женщин сразу - это не шутка.
Азередо расстегнул верхнюю пуговицу пиджака, и его рубашка запестрела, как арена для боя быков. Васко решил, что подходящий момент настал. А не поступит ли он опрометчиво? Если бы можно было обойтись без этого евнуха... Но как тогда встретиться с Жасинтой? Сантьяго Фариа откинулся на спинку стула, заложив пальцы за жилет с равнодушным и надменным видом, вызывавшим восторженную зависть его приспешников. Столь же равнодушно прозвучали и его слова:
- Мы начинаем охотиться за ведьмами. Потомки нас пожалеют или просто посмеются над нами.
Это было слишком, и Релвас пошире расставил локти, отвоевывая пространство на квадратном столе.
- Кой над кем и посмеются, не сомневаюсь. Над нашей дерьмовой страной и дерьмовым народом.
Зануда этот Релвас, думал Азередо. Дутый герой. Не так давно его окатили краской из шланга ("Новый костюм, понимаете ли, но я с этим не посчитался"), когда он храбро бросился на полицейских, которые охлаждали ярость толпы синими струями; а на следующий день, когда он правил в редакции гранки с сообщением о незабываемом визите министра на электростанцию в Лоурозе, та же толпа, та же ярость снова запрудили улицу, подставляя себя под пули; он правил гранки, неудобно скрючившись, "из-за фурункулов, друзья, из-за проклятых фурункулов", а за окнами нарастал шум толпы, страх, заставляющий убивать, и ярость, заставляющая идти на смерть, - он правил гранки, время от времени стискивал руку коллеги из спортивного приложения, с которым сидел за одним столом под пятидесятисвечовой лампой, и, брызгая слюной, кричал в порыве благородного негодования: "Не удерживайте меня, я слышу их, моих братьев! Не удерживайте меня, я должен идти, чтобы умереть с ними!" Релвас стискивал руку коллеги, его воловьи глаза растерянно бегали, и никто, если уж говорить начистоту, его не удерживал и не собирался удерживать, и меньше всех спортивный обозреватель; вот разве что страх, ведь шум на улице уже достигал второго этажа, где размещалась редакция газеты, и наконец обозреватель сказал: "Иди, Пауло Релвас, тысяча чертей тебе в бок, я этому мешать не стану!", и, выйдя не улицу, Релвас оказался в двух шагах от метро, убежища для гнева, успокоителя панического страха, куда и ринулся, не раздумывая. И все же после тех событий у Релваса остался красноречивый трофей - забрызганный краской новый костюм. Все, кто приходил к Релвасу в его мансарду на улицу Дас Претас, должны были восторгаться этим свидетельством беспримерного самопожертвования и героизма. "Видите этот костюм? Он был совсем новый!" В конце концов завсегдатаи кафе, интеллигенты, на которых в полиции были заведены особые карточки, что было почти равнозначно аттестату гражданственности, и которых мучила совесть оттого, что их сопротивление фашизму не шло дальше лирических од, впрочем подвергавшихся строжайшей цензуре, создали вокруг Релваса ореол бойца, получившего боевое крещение. А это позволяло ему, беспрестанно напоминая о своей отваге, обрушиваться на людей, которые не могли осуществить или откладывали на будущее свои благородные порывы, которым кровопролития ослабили волю, или на тех, кто пытался интригами заглушить горечь разочарований, тех, кто отравлял других, чтобы не отравиться самому.
Зануда. Неужели он до сих пор не понял, что его избегают? Что Васко (еще сохранивший свой престиж, правда, несколько ослабевший за годы тюрьмы и военной службы), Малафайя, Сантьяго Фариа и многие другие задерживаются перед дверями кафе, пережидая, пока он прекратит бушевать и уберется в свою редакцию? Конечно, его слушали, и с уважением, поддакивали, вздыхали, Сантьяго Фариа скептически кривил губы (еще до появления в печати критического обзора), но все были по горло сыты его подстрекательством. Они устали от других и от самих себя, прежде всего от себя, хотя и не имели мужества признать это, одинаково ненавидя тех, кто всегда готов обвинить окружающих в отступничестве, в политической ереси, и тех, кто, подобно им самим, растерявшись от слежки, в конце концов приходил к мысли, что заслужил ее, и еще ненавидя себя за то, что все они из последних сил пытались казаться решительными и сплоченными - ничего другого, как создавать видимость сплоченности, им не оставалось, - за то, что вместе с отражением им хотелось разбить и зеркало, но они боялись осколков, и, вероятно, то же происходило с остальными людьми (Несколько недель спустя Васко услышит от Жасинты: "Я не люблю других; и еще меньше люблю себя", но он услышит от нее и другое: "Какого цвета представляется тебе мир? Насыщайся жизнью, любимый, как лошади насыщаются травой".), эти остальные люди были противоречивы: пресыщенность и покорность сочетались в них с оптимизмом, стихийным порывом, способностью к подвигу; почему, в самом деле, нельзя разбить это зеркало и увидеть другое отражение в другом зеркале? Они устали. Устали даже от искусства, которое было их мужеством, их дыханием. Можете говорить с ними о литературных интригах, о коллеге, возмущенном сдержанными отзывами газет, только не о литературе; можете говорить с ними о банкире, мнящем себя интеллектуалом и посещающем ателье художников, чтобы приобрести керамику или картину для своей отделанной мрамором гостиной, - только не о путях обновления изобразительного искусства. Они устали - томительное ожидание вылилось в тяжкую и парализующую усталость. Что они сделали, чтобы сократить это ожидание? А что они могли сделать? Они устали и от того затаенного протеста, который в молодости будоражил их умы и желудки, а теперь выродился в рассказывание пустых анекдотов и сплетен, в праздное любопытство - "ну, что нового?", и горе тому, кто не знает новостей или не может их тут же сочинить; в кафе ты, может быть, сидишь рядом с агентом тайной полиции, и в результате все сосуществуют, ненавидя друг друга, но избегая ссор, соблюдая приличия, честно ставя подпись под коллективными протестами, отгоняя от себя непонятную и жестокую реальность, жестокую и докучливую реальность, обволакивая дымом умозрительных построений свою причастность к игре, подобно тому как Азередо облекал себя в вызывающе-яркие костюмы, - да, Азередо все еще возится с бифштексом; как вырвать его из когтей Релваса и спросить, где можно найти комнату, которая не вызвала бы отвращения у Жасинты? Они устали жить и чувствовали себя мертвецами.