Стальное колечко (сборник) - Константин Паустовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но все же, что хорошо? – опять спросила она.
– Как вам сказать, – ответил, раздумывая, Кузьмин. – Это особый разговор. Все, что мы любим в жизни, редко случается. Не знаю, как у других, но я сужу по себе. Вы понимаете?
– Не очень, – ответила Ольга Андреевна и нахмурилась.
– Как бы вам объяснить, – сказал Кузьмин, сердясь на себя. – С вами тоже так, наверное, бывало. Из окна вагона вы вдруг увидите поляну в березовом лесу, увидите, как осенняя паутина заблестит на солнце, и вам захочется выскочить на ходу из поезда и остаться на этой поляне. Но поезд проходит мимо. Вы высовываетесь из окна и смотрите назад, куда уносятся все эти рощи, луга, проселочные дороги, и слышите неясный звон. Что звенит – непонятно. Может быть, лес или воздух. Или гудят телеграфные провода. А может быть, рельсы звенят от хода поезда. Мелькнет вот так, на мгновение, а помнишь об этом всю жизнь.
Кузьмин замолчал. Ольга Андреевна пододвинула ему стакан с вином.
– Пейте. Это рислинг.
– Я в жизни, – сказал Кузьмин и покраснел, как всегда краснел, когда ему случалось говорить о себе, – всегда ждал вот таких неожиданных и простых вещей. И если находил их, то бывал счастлив. Ненадолго, но бывал.
– И сейчас тоже? – спросила Ольга Андреевна.
– Да!
Ольга Андреевна опустила глаза.
– Я был ранен на Висле, лежал в госпитале. Все получали письма, а я не получал. Просто мне не от кого было их получать. Лежал, выдумывал, конечно, как все выдумывают, свое будущее после войны. Обязательно необыкновенное. Потом вылечился, и меня решили отправить на отдых. Назначили город.
– Какой? – спросила Ольга Андреевна.
Кузьмин назвал город. Ольга Андреевна ничего не ответила.
– Сел на пароход, – продолжал Кузьмин. – Деревни на берегах, пристани. Потом Наволоки. Я боялся их проспать. Вышел на палубу глухой ночью и подумал: «Как странно, что в этой огромной, закрывшей всю Россию темноте, под дождливым небом спокойно спят тысячи разных людей». Потом я ехал сюда на извозчике и все гадал, кого я встречу.
– Чем же вы все-таки счастливы? – спросила Ольга Андреевна.
– Так… – спохватился Кузьмин. – Вообще хорошо.
Он замолчал.
Ольга Андреевна встала, подошла к окну, отодвинула занавеску. Дождь не стихал.
– Все дождь! – сказала она и обернулась.
В сыром мраке за окном, где-то под горой, загудел пароход.
– Ну что ж, – как будто с облегчением сказала Ольга Андреевна. – Вот и гудок!
Кузьмин встал. Ольга Андреевна не двигалась.
– Погодите, – сказала она спокойно. – Давайте сядем перед дорогой. Как в старину.
Кузьмин снова сел. Ольга Андреевна тоже села, задумалась, даже отвернулась от Кузьмина. Кузьмин, глядя на ее высокие плечи, на тяжелые волосы, заколотые узлом на затылке, на чистый изгиб шеи, подумал, что если бы не Башилов, то он никуда бы не уехал из этого городка, остался бы здесь до конца отпуска и жил бы, волнуясь и зная, что рядом живет эта милая и очень грустная сейчас женщина.
Ольга Андреевна встала. В маленькой прихожей Кузьмин помог ей надеть плащ. Она накинула на голову платок.
Они вышли, молча пошли по темной улице.
– Скоро рассвет, – сказала Ольга Андреевна.
Над заречной стороной синело водянистое небо. Кузьмин заметил, что Ольга Андреевна вздрогнула.
– Вам холодно? – встревожился он. – Зря вы пошли меня провожать. Я бы и сам нашел дорогу.
– Нет, не зря, – коротко ответила Ольга Андреевна.
Дождь прошел, но с крыш еще падали капли, постукивали по дощатому тротуару.
В конце улицы тянулся городской сад. Калитка была открыта. За ней сразу начинались густые, запущенные аллеи. В саду пахло ночным холодом, сырым песком. Это был старый сад, черный от высоких лип. Липы уже отцветали и слабо пахли. Один только раз ветер прошел по саду, и весь он зашумел, будто над ним пролился и тотчас стих крупный и сильный ливень.
В конце сада был обрыв над рекой, а за обрывом – предрассветные дождливые дали, тусклые огни бакенов внизу, туман, вся грусть летнего ненастья.
– Как же мы спустимся? – спросил Кузьмин.
– Идите сюда!
Ольга Андреевна свернула по тропинке прямо к обрыву и подошла к деревянной лестнице, уходившей вниз, в темноту.
– Дайте руку! – сказала Ольга Андреевна. – Здесь много гнилых ступенек.
Кузьмин подал ей руку, и они осторожно начали спускаться. Между ступенек росла мокрая от дождя трава.
На последней площадке лестницы они остановились. Были уже видны пристань, зеленые и красные огни парохода. Свистел пар. Сердце у Кузьмина сжалось от сознания, что сейчас он расстанется с этой незнакомой и такой близкой ему женщиной и ничего ей не скажет, ничего! Даже не поблагодарит за то, что она встретилась ему на пути, подала маленькую крепкую руку в сырой перчатке, осторожно свела его по ветхой лестнице и каждый раз, когда над перилами свешивалась мокрая ветка и могла задеть его по лицу, она тихо говорила: «Нагните голову!» И Кузьмин покорно наклонял голову.
– Попрощаемся здесь, – сказала Ольга Андреевна. – Дальше я не пойду.
Кузьмин взглянул на нее. Из-под платка смотрели на него тревожные, строгие глаза. Неужели вот сейчас, сию минуту, все уйдет в прошлое и станет одним из томительных воспоминаний и в ее, и в его жизни?
Ольга Андреевна протянула Кузьмину руку. Кузьмин поцеловал ее и почувствовал тот же слабый запах духов, что впервые услышал в темной комнате под шорох дождя.
Когда он поднял голову, Ольга Андреевна что-то сказала, но так тихо, что Кузьмин не расслышал. Ему показалось, что она сказала одно только слово: «Напрасно…» Может быть, она сказала еще что-нибудь, но с реки сердито закричал пароход, жалуясь на промозглый рассвет, на свою бродячую жизнь в дождях, в туманах.
Кузьмин сбежал, не оглядываясь, на берег, прошел через пахнущую рогожами и дегтем пристань, вошел на пароход и тотчас же поднялся на пустую палубу. Пароход уже отваливал, медленно работая колесами. Кузьмин прошел на корму, посмотрел на обрыв, на лестницу – Ольга Андреевна была еще там. Чуть светало, и ее трудно было разглядеть. Кузьмин поднял руку, но Ольга Андреевна не ответила.
Пароход уходил все дальше, гнал на песчаные берега длинные волны, качал бакены, и прибрежные кусты лозняка отвечали торопливым шумом на удары пароходных колес.
Беспокойство
Изредка, поздней осенью, выдаются такие дни – сонные, хмурые, когда туман как залег с утра над рекой, так и лежит, не редея, до самого вечера. Облака низко висят над серой водой, и потому с того берега все слышно так ясно, как в запертой комнате, – то женщины колотят вальками, стирают белье, то лениво тяпает топором бакенщик, то каркает ворона на старой раките.
Перевозчик Никифор кипятит в солдатском котелке чай на костре, отворачивается от дыма. Плотник Трофим сидит на лавочке около шалаша, курит, сплевывает и смотрит на реку. Лодка только что ушла на тот берег. Видно, как на ней дружно гребут две девушки.
– Вот, – вздыхает Никифор, – отдыхает земля. Отсыпается.
– А тебе что? – сердито спрашивает Трофим. – Пущай отдыхает. Она свое небось отработала. Не то что ты.
– Это верно, – соглашается Никифор. – Мне тут сидеть до морозов.
– Жизнь у тебя рентабельная, – все так же, сердясь, говорит Трофим. – Сиди да высиживай трудодни. Сами в руки плывут. По-настоящему ежели судить, так ты, Никифор, есть лодырь.
Никифору не хочется спорить.
– Лодырей нынче нету, – говорит он примирительно. – Были, да вышли. Каждый действует по способностям. Тебе хорошо, ты, скажем, плотник. А я инвалид второй степени. Много с меня работы возьмешь! Вот и сижу перевозчиком.
– Много не много, а дело сполнять должен. Ты гляди, – Трофим показывает мне на девушек на реке, – сами гребут. А полагалось бы перевозчику с ними поехать, чтобы лодку пригнать обратно. Теперь дожидайся, покуда они там управятся и вернутся. Шурка, что ли, поехала?
– Ну да. Шурка и Лидка.
– Ох, эта Шурка! Не дай господи какая девица!
Никифор усмехается:
– Да уж известно. С характером девица.
– Чего тебе известно? – снова сердится Трофим. – Смеешься? Я те посмеюсь! Обрадовались, дьяволы: вот, мол, Шурка Трофима пересилила, отступился перед ней Трофим, – а того нет у вас в голове, что я сам ей поддался.
– Да я ничего… Дело не мое.
– Надо знать, как дело было, тогда и смеяться. Самое это брехливое место твой перевоз.
– А ты не ярись!
– Да как же не яриться, милый! – Трофим оборачивается ко мне. – Шуркой мне тычут в глаза с самого августа месяца. А почему? По дурости своей. Я на нее не в обиде.
– Откуда нам знать, в обиде ты ай нет?
– А вот оттуда! Я тебе говорю. Врать не буду – схватился я спервоначалу с Шуркой насмерть. Да ты сам посуди. Жизнь наша всегда была тихая. Каждый был при деле. Я, скажем, плотник. У меня что рука, что топор – все равно как один инструмент. Я топором нитку в иголку вдену. С малых лет практика. Как-никак, а это не малость, ежели каждый в своей области мастер. Ну вот… Живу, плотничаю, колхоз меня уважает. Да, на мою беду, окончила Шурка семилетку, и назначили ее в колхоз помощником к председателю, к Петру Силантьевичу. Вот тут и пошло. Характер у нее, прямо сказать, адский. Чтобы дать человеку покалякать или перекурить – так нет. Немыслимо. Сама как огонь, искры от нее во все стороны сыплются, только успевай сторонись. Одним словом, комсомол – и все тут! Я, значит, поглядываю за ней, думаю: «Больно ты все знаешь и всех работе здорово учишь. Хорошо поешь, только где сядешь? У нас опыт, а у тебя напор. С ним одним жизнь не протянешь. Настанет время, еще придешь накланяешься: научите, мол, старички, девчоночку уму-разуму. Думаю так, однако молчу. Все ее слухают, а у меня сердце прямо кипит – охота мне с ней схватиться. Чем я хуже? Жду случая. И сам, понимаешь, удивляюсь: девушка красивая, ничего не скажешь. И не то что другие – не кричит, не ссорится, ни боже мой! Этого за ней не водится.