Аустерия - Юлиан Стрыйковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из коровника улетели ласточки. И не возвращались, напуганные красной тьмой.
Явдоха выгнала коров. Пестрая задрала хвост и раскорячила ноги. Белая чешется о кол в ограде.
— Отнесла молоко на кухню? — спросил старый Таг.
— Занэсла, — буркнула в ответ Явдоха.
— Невестка спит наверху.
— А менэ цэ що?
— Злишься?
— Або що?
— Может, сегодня лучше не выгонять?
— Э-э-э там!
— Надолго не уходи!
— Чому?
— Я, может, в город пойду.
— По що?
— Позаботься тут о невестке и внучке.
— Колы вернэтесь? Вечэром?
— Не знаю.
— Ну…
— Постараюсь побыстрее.
— Ну…
— Я тебя подожду. Оставь коров на лугу или сразу гони обратно.
— А цэ чому?
— Хочу дать тебе ключи.
— А мэни на чёрта ваши ключи! И хотела уже уйти.
— Погоди! — Старый Таг схватил ее за руку. Явдоха рванулась:
— Пусты, старый чёрт!
— Явдоха, послушай, что я тебе скажу…
— Пусты, люды бачуть!
С шляха к аустерии свернул ксендз-законоучитель.
— Добрый день!
— Добрый день! — ответил старый Таг.
— Куды пишла! Куды пишла! — кричала Явдоха на коров.
— Я иду из города. — Ксендз вытирал платком лоб и шею. — Из города иду, — повторил.
— Из города?
— Из ада, если хочешь знать.
— Горит еще?
— Да. Кое-где.
— Но вроде чуть поменьше.
— Может, чуть поменьше.
Оба перевели взгляд на серебряную полоску восхода. Тучи дыма опали.
Красное зарево поблекло, стало розовым.
— Уже день. Может, обойдется. Огонь гаснет… — сказал старый Таг.
— Господь милостив.
Явдоха все кричала на коров, которые залезли в грязь у ручья.
— Слава Богу, что уже день. Что у нас сегодня? Пятница?
— Пятница… Бума повесили, — сказал ксендз. Старый Таг остановился, бессильно уронил руки.
— Мы наткнулись на казаков. Я вез на бричке Асю. Бум шел рядом. Они сказали, что его-то и ищут. Решили, Ася — его сестра. Меня отпустили.
— Я знал, я с самого начала знал…
— Я их заклинал, просил, угрожал.
— Почему Бум… Он ведь не убивал… Это не он убил!
— Мы с баронессой поехали к коменданту. Без толку.
— Но ведь не он убил!
— Я делал, что мог.
— Благословен Судья истинный…
— Ног не чую, присядем где-нибудь.
Калитка была открыта. Они вошли в дом. В зале еще не растаяла темнота. Старый Таг раздвинул занавески. Висячую лампу кто-то уже погасил. Наверно, Явдоха. Она же, верно, и черный платок сняла.
Таг приоткрыл дверь в спальную комнату:
— Нет больше Бума.
Ксендз сел за длинный стол:
— Я хотел ему помочь. Хороший был мальчик. Зачем я ее взял? Чем человек старше, тем глупее. — Он тяжело вздохнул.
— Выпьете молока?
— Спасибо. С вами всегда так. Всякий раз: хочешь сделать хорошее, выходит наоборот. Проклятие какое-то. Я подумал: бедный мальчик, отвезу его покойницу на погост, помогу похоронить, прочитаю за упокой ее души «Отче наш», ничего, что на еврейском кладбище. — Ксендз потер лоб. — Я только сейчас начинаю понимать слова: «Иди за Мною, и предоставь мертвым погребать своих мертвецов».
Старый Таг вышел в кухню и принес стакан молока. Поставил на стол перед ксендзом:
— Пейте, отец. Теплое еще, только подоили.
Ксендз помотал головой.
— Тут у меня невестка и внучка…
— Я потому и пришел. Хочу забрать вас к себе. Переждете у меня пару дней.
— Я должен пойти к коменданту.
— Зачем? Опомнись, это уже ничему не поможет.
— Я должен сказать, что повесили невиновного.
Ксендз поднял на него глаза.
— Бум все время был у меня в аустерии. Сидел с покойницей. Я должен это сказать. Я должен пойти к коменданту.
— Тебя не впустят. Охрана не впустит.
— Как это не впустят? Бум не виноват, и пусть невинная кровь камнем падет на их души.
— Это уже ничему не поможет. Зачем без нужды лезть на рожон? Не такой уж ты молодой. Почему стоишь? — разозлился ксендз-законоучитель.
Старый Таг не сдвинулся с места. Стоял, повернувшись лицом к спальной комнате.
— Это конец света не только для меня, — сказал старый Таг словно бы самому себе.
— Упрямец. Тебя одного уж наверняка не впустят.
Старый Таг подошел к столу.
— Сколько тебе лет? — спросил ксендз. — Между нами вроде год разницы.
— Два года. Пустяки.
— Тогда это было много. Сейчас опять много. Помнишь, как ты меня боялся? А я тебя жалел. — Ксендз обхватил обеими ладонями стакан с молоком, но ко рту не поднес.
— Жалел? Почему?
— Ты сидел в хедере, погрузившись по уши в Ветхий Завет, и не знал, что тебе суждено гореть в аду.
— Не понимаю, о чем вы, отец.
Ксендз улыбнулся уголками губ. Вздохнул:
— Не знаешь, что некрещеные души после смерти попадают в ад?
— Какая разница, куда они попадают после смерти. Все едино.
— Нет, не все едино. Смерть смерти не ровня. Еще больше, чем жизнь.
— Значит, у нас не только жизнь, но даже смерть должна быть хуже? Может, и вправду. Потому что Бог нас так сильно любит.
— Я тогда хотел спасти твою душу, помнишь?
— Не помню. Ничего я не помню.
— «Кто будет веровать и креститься, спасен будет; а кто не будет веровать, осужден будет».
— У нас тоже говорят «да будет осужден». Только у нас большее наказание, чем ад, — жизнь. Тяжкая жизнь. Болезнь, нищета, которая еще хуже болезни. И самое худшее — смерть. Это уже достаточное наказание.
— Смерти все боятся. Но христианину помогает вера.
— Верить все труднее.
— А знаешь почему? Потому что в людях все меньше любви к Богу. Недаром написано: «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим». Любить Иисуса Христа и значит верить. И еще любить ближнего…
— Вам надо отдохнуть, отец.
— Хорошо, не буду больше. Но ты-то веришь в Бога?
— Стараюсь.
— Значит, должен видеть, отличается ли ваш Бог от нашего. Помнишь, как мы встречались во дворе? Я часто о тебе думал. Когда прислуживал на мессе, думал, что ты будешь осужден. Хотел спасти твою душу. Сейчас-то я понимаю, это было смешно, просто ребячество. Но когда бы я ни пел «Осанну» или видел детей с вербовыми веточками, я всегда задумывался, почему ты не любишь Христа. Ведь рухнули башни Старого Иерусалима, где правил страх, и настало время Нового Завета, где правит любовь. Сам толком не понимал этих слов, но бежал к тебе.
— Осанна! Иерусалим! Наши священные слова!
— Не бойся. Наш общий Бог отпустит нам грехи.
— Я не боюсь. Я не могу. Не хочу. Вы уж меня простите, отец.
— Да ради Бога! Верь себе во что хочешь и как хочешь! Не будем об этом. Я не за тем пришел!
— Что вы от меня хотите, отец? Знаете ведь, я еврей и останусь евреем до смерти. Еврей всегда остается евреем. Даже если его выкрестить.
— Ты не такой.
— Все евреи похожи. Ни в одном больше народе такого нет. Я не отличаюсь от других евреев.
— Ты собрался идти в город. Зачем?
— А теперь я отцу кое-что скажу. Тут враг, там враг. Кругом одни враги. И что мне делать? Видно, так уж нам суждено — чтобы про нас говорили: враг. Только вот аустерия моя как маленький кораблик трясется на черной воде. Уцелеет или пойдет ко дну? Как будто царь мне одному объявил войну. Ладно, пускай. Короче: я пойду в город и скажу коменданту: так, мол, и так. Бума вы повесили зря, он не виноват. Может, еще удастся что-нибудь сделать. Надо спасать, что только возможно. Я жду, пока не развиднеется.
— Бума не воскресишь.
— Уже не это главное.
— Поверь, смерть Бума на моей совести. Но как я мог отказать ему в просьбе?
— Когда покойник исчезает из дома, это большое несчастье. И надо же было такому случиться у меня! В моем доме. А она где сейчас?
— Казаки забрали ее вместе с бричкой.
— Что значит — забрали?
— Силком.
— И что они сделали с останками?
Ксендз развел руками.
— Пусть комендант ее отдаст. Чтобы похоронить как полагается, по нашим законам.
— Он уже ничем не поможет.
— Что они с ней сделали?
Облили керосином и бросили в огонь. Так мне сказали, я сам уже этого не видел.
— Да будет проклято их имя!
Ксендз перекрестился.
— А Бум тоже не видел?
— Не знаю.
— Как же дорого нам приходится платить! Кто хочет, может войти в наш дом, может убить, опозорить! Как же дорого приходится платить за то, что Бог нас избрал. Как дорого мы платим за нашего Бога!
— Я хотел, чтобы ты стал одним из нас. Помнишь?
— Не помню.
— Ты сидел в своем хедере и ничего вокруг не видел.
— Ну и что?
— Я махал тебе рукой. Звал тебя, заклинал всей своей детской душою.
— Зачем?
— Посмотри! Посмотри! — кричал я.
Старый Таг спрятал лицо в ладонях.
— Другие меня видели, а ты, закосневший в грехе…