Достоевский: призраки, фобии, химеры (заметки читателя). - Лео Яковлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы вообще восстаем против обыкновения смешивать пророчества с правилами, противопоставлять предсказания, часто темные, правилам нравственности, всегда ясным. Если должно признавать вообще дела хорошими и справедливыми потому только, что они были предсказаны, то было ли когда-нибудь какое-либо дело более достойно похвалы, чем преступление, за которое ханжи наши заставляют нас и теперь, по прошествии 18 столетий, мстить евреям, — преступление, от которого содрогнулась земля и помрачилось солнце? То же рассуждение, к которому прибегают теперь, чтобы оправдать стеснения прав соотечественников наших евреев, могло бы равным образом оправдать и лобзание Иуды и суд Пилата. «Впрочем Сын человеческий идет, как писано о Нем: но горе тому человеку, которым Сын человеческий предается».[6] Горе также и тем, которые в какой бы то ни было стране или в какое бы то ни было время ослушаются Его благих заповедей, под предлогом осуществления Его предсказаний. Если разбираемый нами аргумент оправдывает ныне существующие постановления против евреев, то он оправдывает, равным образом, и все жестокости, которым они когда-либо подвергались, — пагубные указы об изгнании и конфискации имущества, темницы, пытки и медленный огонь. И в самом деле, чем оправдаемся мы, если оставим собственность людям, которые должны «служить своим врагам голодные, жаждущие, нагие и нуждающееся во всем»; если оградимличность тех, которые должны «страшиться день и ночь и не иметь никакого ручательства за жизнь свою»; если мы не захватим в рабство детей того племени, «которого сыновья и дочери должны быть отдаваемы в другой народ?»
Мы не так усваивали себе учение Того, который повелел нам любить ближнего как самих себя, и Который, когда Его попросили объяснить, кого Он разумел под ближним, выбрал пример иноверца и чужестранца. Мы помним, в прошедшем году было выставляемо каким-то набожным писателем в газете «John Bull» и некоторыми другими, столь же ревностными христианами, как чудовищное нарушение приличия, то обстоятельство, что билль в пользу евреев предложен был на Страстной неделе. Один из этих остряков даже посоветовал с иронией, чтобы билль прочли во второй раз в Страстную пятницу. Мы, с своей стороны, не можем ничего сказать против этого; кажется даже, что нельзя более достойным образом ознаменовать этот день. Мы не знаем дня, более приличного для окончания долгой вражды и для искупления жесточайших обид, как день, в который положено начало религии, основанной на милосердии. Мы не знаем дня, более приличного для уничтожения в книге законов последних следов нетерпимости, как день, в который дух нетерпимости породил самое вопиющее из правомерных убийств, как день, в который список жертв нетерпимости — этот благородный список, в который занесены Сократ и Мор, — увековечился еще более великим и священным именем".
* * *В следующем разделе этой книги читатель увидит, как сильно подействовал на Достоевского обращенный к царю вопрос Ермолова: «Почему мы не лорды?» Этот вопрос в своих заметках Достоевский воспроизводит многократно. Прочитав аристократический текст лорда Маколея и сопоставив его с публицистикой Достоевского, читатель, надо полагать, поймет, почему в России не было и, вероятно, никогда не будет лордов.
Здесь, по-видимому, будет уместно обратить внимание читателя и на тот факт, что евреи появились в Англии как иммигранты, спасавшиеся от католических зверств на материке, а в России они оказались против своей воли в результате имперской колонизации польских, литовских и украинских земель. Если бы «нэсытэ око» российских императоров «нэ зазырало за край свиту, чи нема крайины, щоб загарбаты» ее, как писал Шевченко, то число евреев в России не превышало бы, как при Иване Грозном, одного-двух десятков человек, и у Достоевского не было бы оснований для тревог. Однако, как мы увидим далее, колониальные захваты нашему гуманисту очень нравились, а евреи, захваченные вместе с чужой землей, очень не нравились. Ну что тут поделаешь?
III. Наедине с собой
Боже, не позволяй мне осуждать или говорить
о том, чего я не знаю и не понимаю.
Он пишет о «русской душе».
Этой душе присущ идеализм в высшей степени.
Пусть западник не верит в чудо, сверхъестественное,
но он не должен разрушать веру в русской душе,
так как это идеализм, которому
предопределено спасти Европу.
— Но ты тут не пишешь,
от чего надо спасать ее.
— Понятно само собой.
У несвободных людей всегда путаница понятий.
Антон Чехов
(из записных книжек)
У Федора Михайловича Достоевского не было постоянных собеседников — не было Эккермана или Маковицкого, которые могли бы тщательно записывать его мысли. Была, правда, Анна Григорьевна, владевшая стенографией, но она постоянно обременена была заботами о детях и решала материальные проблемы содержания семьи. Некоторые высказывания мужа она зафиксировала по горячим следам в своем «Дневнике» (1867 г.) и затем, по памяти, как и прочие многочисленные мемуаристы, попыталась воспроизвести его речи в своих воспоминаниях. И речи эти каждым из авторов были, естественно, переосмыслены по-своему. Да и сам Достоевский, вероятно, в силу особенностей своего характера не был расположен к философско-политическим собеседованиям, и все, что хотел сказать, предпочитал доверять бумаге. Так появились его записные книжки и многочисленные «тетради», привязанные к определенным годам жизни и содержащие, наряду с общими записями литературного и публицистического характера, подготовительные материалы к журнальным публикациям.
Впервые российский читатель узнал о существовании таких записей из первого тома посмертного собрания сочинений (СПб., 1883), куда вошли биография писателя, избранные письма и «заметки из записной книжки». Впоследствии в дополнение к этим первым извлечениям, к различным датам и особенно к столетию со дня рождения (1921 г.) в печати появились отдельные фрагменты записей, сделанных Достоевским для себя. Более подробно была представлена в постюбилейных 20-х годах и переписка писателя. Эти публикации привлекли внимание и тех, кто любил пошутить: Ильф и Петров использовали некоторые особенности эпистолярной манеры Федора Михайловича в письмах отца Федора к жене в «Двенадцати стульях» а Андрей Платонов был так поражен всезнайством Достоевского, с которым писатель «решал» самые разнообразные вопросы в «Дневнике писателя» и в публицистических заметках, что заставил одного из персонажей «Чевенгура» (1926–1929 гг.) — Игнатия Мошонкова (вполне «достоевская» фамилия) — переименовать себя «в честь памяти известного писателя» «с начала новых суток и навсегда» в Федора Достоевского. Став Федором Достоевским, Мошонков, по примеру своего «известного» тезки стал размышлять над самыми разносторонними проблемами, связанными с «новыми усовершенствованиями жизни»:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});