Влюбиться в Венеции, умереть в Варанаси - Джефф Дайер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внутри мрачного строения все выглядело как-то зловеще, но стоило мне оказаться на улице, под косыми лучами солнца, как было уже сложно сказать, что же только что произошло. Действительно ли подростки мне угрожали? А старухи — вдруг они были настоящими сиделками? В любом случае, судя по их виду, сиделка бы им самим не помешала.
У реки обнаружилось что-то вроде смотровой площадки, откуда туристы — в том числе и те, кого я видел раньше, — наблюдали за кремацией. Я подошел и встал неподалеку от них, снова чувствуя себя в безопасности.
Все тут было предельно ритуализовано и в то же время индивидуально. Худой мужчина с обритой головой, одетый лишь в отрез белой ткани, обводил процессию вокруг пока еще незажженного костра, брызгая на завернутое в саван тело маслом. Я решил было, что это плакальщики, но ничего траурного в них не было. Через несколько минут зажгли поленья. Бритоголовый и его друзья стояли вокруг костра и наблюдали за происходящим, шутя и болтая. Да уж, индусы не из тех, кто портит людям настроение! Траурные лица здесь были лишь у нас, туристов. Из прогорающего костра торчала пара обугленных ног. Один из служителей навалил на тело еще несколько бревен и аккуратно затолкал ноги обратно в огонь. Я так и не знал, как близко можно подходить к огню, но, похоже, это ровным счетом никого не волновало. Одна японка стояла почти среди друзей и родственников умершего, у самого огня, словно она была вдовой, готовой броситься в погребальный костер супруга, чтобы продемонстрировать свое горе. Впрочем, интерес японки был довольно незаинтересованным. Она просто хотела, как и все мы, получше рассмотреть происходящее, но действовала более решительно. Через ее плечо я разглядел голову трупа, роняющую в огонь капли жира, — я уже ясно видел обнажившийся череп. Снова раздалось пение — по улице приближалась еще одна процессия. Коровы флегматично подъедали остатки цветов. Пепел от прежних кремаций прочесывали граблями, а затем просто сгребали в воду. Тело, которое только что принесли для сожжения, погружали в реку, как бы совершая посмертное крещение.
Солнце село. Света почти не осталось. Лишь огни запылали еще ярче. Быстро темнело. В сумерках река казалась почти черной. Вниз по течению плыла флотилия плошек с огоньками — словно живое созвездие.
В рамках тактики «делать то же, что и остальные», я покинул Маникарнику и присоединился к толпе туристов, собиравшихся принять участие в ежедневной церемонии на Дашашвамедх-гхате. Кругом сновали дети, продававшие маленькие плошки-свечи, которые так прелестно смотрелись в ночной реке. Все они продавали одно и то же и твердили одно и то же:
— Пять рупий. Мать, отец, сестра, брат. Хорошая карма!
Я купил парочку, зажег и долго смотрел, как они, покачиваясь, уплывают в темноту. Какие они были красивые! И поначалу было также очень красиво покачиваться в сгущающихся сумерках среди других людей и молча ждать, пока все начнется. Впрочем, едва начавшись, церемония быстро потеряла свою привлекательность. Не нужно было быть слишком разборчивым, чтобы понять: в этом показном ритуале не осталось ничего живого — просто светомузыкальное шоу на потребу туристам. Весь смысл, который ему полагалось бы иметь, давно выветрился — не то вчера, не то бог весть когда. А может, это происходило прямо сейчас, у нас на глазах. В самом действе не осталось ни капли живой крови, но каждый вечер оно должно было кровоточить заново, отчего все это выглядело еще более вялым и безжизненным. Все равно что пытаться разглядеть в «Мышеловке»[125] кровавое величие «Макбета». Воздух кишел мошкарой и звуками нестройных песнопений, ревом раковин и колокольным перезвоном. Я ушел, не дожидаясь конца, прежде чем церемония набрала обороты.
На следующее утро, еще до зари, как только небо слегка посерело, я вернулся к реке. Было куда холоднее, чем я ожидал, но все же недостаточно холодно, чтобы отпугнуть сотни людей, пришедших совершить омовение в Ганге. Алое солнце как раз всплывало из речного тумана. Мир, исчезнувший с наступлением ночи, снова возвращался к жизни. Дальний берег оставался расплывчатым — неовеществленная серая мгла, лишенная форм и свойств.
Вместе с другими туристами из «Таджа» я погрузился в лодку, тихо заскользившую по реке, на берегу которой люди погружались в воду, молились, совершали подношения богам. Я сказал, что лодка тихо скользила, но на самом деле мы шли против течения: лодочнику приходилось усиленно грести, чтобы мы хоть как-то двигались вперед. Работа его отлично согревала. Он стащил через голову свитер и остался в красной рубашке с коротким рукавом. Остальные были в теплых куртках с капюшонами или кутались в одеяла — и из этих одеял мы глядели на костлявых — но иногда и очень даже толстых, — дрожащих, полуголых индийцев, мужчин и женщин, молодых и старых, плескавшихся в ледяной реке. Мы решили, что она наверняка должна быть ледяной, раз уж течет с Гималаев. Впрочем, трогать воду, чтобы проверить, никто не стал. Единственное, что мы были готовы иметь на руках, это антибактериальный гель, который у всех был с собой. В лодке было четверо постояльцев «Таджа» — самых отчаянных из всех, так как мы пришли к гхатам без гида. При нас была только теплая одежда, фотоаппараты и уверенность в том, что на берегу нас ждет водитель. Канадская пара, Джин и Поль — обоим было лет за пятьдесят, — были дружелюбны и открыты как большая снежная равнина. Мэри — голландка, ближе к сорока, довольно милая, но излучающая одиночество, обреченное само себя усиливать и продлевать. Выражение «она не в моем вкусе» в ее случае было чуть ли не универсальным: она была ни в чьем вкусе. Кто-то сказал ей, что в Ганге живут дельфины, которых иногда можно увидеть.
— В это как-то трудно поверить, — возразил я. Это было негативное высказывание, но никакого негатива я в него не вкладывал, к тому же последнее слово все равно осталось не за мной, поскольку в разговор вмешалась Джин, заявив, что слышала то же самое от человека, который видел их своими глазами.
В горизонтальном свете утреннего солнца стены и окна прибрежных дворцов щеголяли своей древностью. Но то, что солнце светит не сверху, а вдоль, не означает, что здания действительно древние. Свет древний, а сами здания — нет. Ни одно из них не старше восемнадцатого века. История Варанаси — это бесконечный перечень того, как город то «сравнивали с землей», то «вновь отстраивали». Но отстраивали его не раньше, чем он начинал выглядеть так, словно вот-вот рухнет сам. Каждый атом воздуха тут пропитан историей, которая даже не история, а миф, так что построенный сегодня храм назавтра уже выглядит так, словно стоял тут от начала времен. «Каждое утро — это заря времени, — записал я у себя в блокноте, — а каждый день — все время в целом».
Названия большинства гхатов были написаны линялыми, но яркими буквами: Чусати-гхат, Ранамахал-гхат. На Мунчи-гхате снимали не то фильм, не то видеоклип. Солнечного света им было недостаточно, и они усилили его мощными софитами, так что все вокруг сияло белым. Кхамешвар-гхат с поблекшим желтым храмом, который никто не хотел снимать, выглядел в сравнении с ним темным и скучным. На Чоуки-гхате плакат такого же желтого цвета гласил: «Ганга — это линия жизни индийской культуры». Храм на Кедар-гхате был расписан белыми и розовыми вертикальными полосами; а ведущие к реке ступени напоминали бело-розовую зебру: оп-арт на индийский манер. Край храмовой крыши заполонили боги, раскрашенные как игрушки, — распихивая друг друга, они поглядывая на нас, в то время как мы восхищенно глазели на них. Прачки-дхоби стояли по бедра в реке, молотя по камням одеждой и простынями, пока те, видимо, не приходили в состояние покорной чистоты. Чуть выше по течению был Харишчандра-гхат, еще одно место кремации, но далеко не такое живописное, как на Маникарнике. Горстка людей, несколько роющихся в пепле собак, всего один горящий костер. Его отличительным признаком было квадратное желто-черное строение, похожее на смотровую вышку спасателей, но бывшее, как и все здесь, либо храмом, либо усыпальницей, либо сразу и тем и другим.
— Будь по мне, — задумчиво сказал Поль, — я бы устроил все немного иначе. Сначала прачечная, а ниже по течению — крематорий.
— Согласен, — рассмеялся я.
Но не зря же кто-то из философов задавался риторическим вопросом: «Откуда взялась логика?» Из нелогики, конечно. И нелогичное находилось выше по реке, чем логичное. Туда-то мы и направлялись.
К нашей лодке подгребла другая. Человек в ней продавал те же плошки с фитильками, что так красиво плыли прошлой ночью по реке.
— Хорошая карма! — заверил он нас, но никто в лодке уже не хотел никакой кармы, ни плохой, ни хорошей.
Мужчина неопределенного возраста стоял по плечи в воде, молясь и не обращая никакого внимания на холод. Рядом с ним тщательно мылся белоголовый старец, используя в качестве мочалки полиэтиленовый пакет. Мы проплыли мимо того, что некогда было плавучей станцией по контролю за загрязнением воды. Она торчала в реке, сама превратившись в часть проблемы, с которой некогда боролась. За нею, на ступеньках Джайн-гхата, высился горчично-коричневый храм, также покинутый и никому не нужный; современное голубое здание позади него походило на спортивно-развлекательный комплекс.