голове уже готовый замысел. Тут историки расскажут про специфические условия, которые объясняют объединение восточных славян и возвышение русских. Но условия условиями, а на них – печать замысла. В тупой, бесталанной и ленивой русской голове, видимо, эти условия оказались под влиянием Византии с ее царями и ее христианством. Византия для русских долго-долго была не Югом, а Западом. Именно с этого южного Запада к нам пришла идея власти и идея Христа. Русские встретились с Византией, когда она была уже империей деспотической, тиранической, когда император стал называться басилевсом и полностью подчинил себе Церковь. Византия дала русским идеи, потому что ничего другого она дать и не могла: слишком далеки были Москва и Константинополь. Идеи, разумеется, были чрезвычайно простыми, даже примитивными, потому что русские в иной форме и не могли бы их тогда воспринять. Эти простейшие идеи стали всеобщим достоянием, они сгустились, срослись в замысел, который овладел и князьями, и народом. Народ тут важен. Потому что если бы идеи твердой власти и христовой любви овладели только князьями, то и хрен бы тогда с ними, с князьями, это был бы только их замысел. А эти идеи стали – всеобщими. Только они и объединяли разбросанных на гигантских просторах людей, и до сих пор объединяют. Этот замысел тлел искоркой в душе какого-нибудь бедного рязанского крестьянина, горел в душе ростовского епископа, пожирал великого князя московского, – он был один на всех, у всех. Когда собралась какая-то шпана и двинулась за Урал, эта шпана и ее вождь Ермак не думали ни о каком замысле, у них не было никаких идей, кроме идеи отнять и пожрать, но вел их – замысел. Благодаря этому замыслу – и часто вопреки воле царей – территория России в семнадцатом веке ежегодно прирастала площадью, равной нынешней Голландии. К тому же времени мягкий богородичный культ уступил место образу Иисуса-воина, и его народ принял, народ, а не только монахи да цари. Иссяк и сдох наш южный Запад, пришел западный Запад – и столкнулся с нашим замыслом (который вдобавок был усилен Ордой, ее опытом, и стал частью нашего опыта, а ханский шатер стал – Кремлем). Западный Запад чаще всего приходил с войной. Другого способа знакомства в те годы и не знали, это понятно, но Запад – это война, это враг, вот что застряло навсегда в головах русских людей. С этого Запада получали мастеров, которые научили русских строить кремли и церкви, получали оружие, вино, тряпки и новые идеи, этот Запад дал множество идей, он стал мечтой, священным камнем, но генетическая настороженность – осталась. Может, из-за долгих войн с Польшей, черт его знает. Может, из-за Самозванца, который в тайном приложении к брачному договору отдавал Марине Мнишек коренные русские земли, разрешал строить там костелы и давал свободу католицизму. Это ж было покушение на замысел, на Божий клей, скрепляющий русских по всей земле. Впрочем, нельзя сказать, что у других народов не было своих замыслов. И у грузин, и у армян, и у украинцев, и у поляков – у всех был замысел, но их замыслы всегда или чаще всего зависели от чужой воли. На Кавказе любой замысел попадал между молотом и наковальней, между Турцией, Персией и Россией. Польский замысел – между Германией, Австрией и Россией. Но ослабление и гибель Польши или Грузии – это результат еще и слабости замысла, его порочности, внутренней ущербности, если можно так выразиться. Впрочем, это еще и география, и демография, и много чего еще, но в России семнадцатого века народа было около десяти миллионов – на такую-то территорию, от Балтики до Тихого океана, этого, конечно, мало. Просто народ у нас – другой, у этого народа – а не только у его властителей – был замысел. Хрен с ней с миссией, хрен с ней с русской идеей – серому ленивому крестьянину не до того, он и слов-то таких не знал и не знает, а вот замысел у него – там, где надо, это уже в крови, и это навсегда, бей его не бей, ласкай не ласкай, плачь не плачь об антропологической катастрофе и вырождении, – замысел остается. И все эти плачи о погибели русской земли и русского народа – это чушь, кабинетная чушь. Это надо своего народа не знать и своей истории не знать совсем, чтоб такое говорить всерьез. Как и во времена Смуты, когда население России сократилось почти вдвое, отыщутся, обязательно отыщутся «последние люди», которые одержат верх над злом… – Папа Шкура помолчал. – У меня нет никакой теории насчет замысла, никакого строгого сюжета. Его и в нашей жизни – в отличие от западной – всё еще нету. Замысел есть, а сюжета пока нету. Или этот сюжет так глубоко запрятан, что до него не вдруг доберешься… а может, у нас для его описания пока языка нету… Одно ясно: Достоевский ошибался, мы не принесем в мир гармонию и не скажем никакого последнего слова, ни мы, ни евреи, но мы обязательно, во что бы то ни стало исполним свою жизнь, свой замысел – только для этого и рождаются люди, да и народы живут только для этого, и вот поэтому я и хочу написать книгу, хотя цель у меня одна, и это эгоистическая цель – не сдаваться, вернуться… бывают люди необходимые, а бывают – неизбежные, и вот я хочу себе – только себе – доказать, что я – неизбежный человек… – Он перевел дух. – Похоже, у Виссариона дела не очень…
– Финансы?
– Политика, – потускневшим голосом сказал Папа Шкура. – То, что у нас называется политикой. Он тебе что-нибудь рассказывал? А Шаша?
– Нет.
– Жаль. Пора?
Аннунциата кивнула.
– Спокойной ночи, сынок.
Две недели провел я на лигурийском побережье рядом с Папой Шкурой.
Странное это было время. Я всё время был как будто сам не свой. Я не мог вполне отдаться впечатлениям об Италии, где я был впервые, потому что ни на минуту не мог забыть о Папе Шкуре.
За завтраком он говорил о русской идее и особенностях итальянской демократии, в галерее Уффици – о византийском наследии, связывающем Италию и Россию, на берегу моря – о римской матрице мировой цивилизации и отсутствии такой матрицы внутри русской. Иногда он терял нить разговора, но не переживал – махнув рукой, начинал новый разговор. Заметив как-то мое недоумение, он от души рассмеялся: «В раю не нужен дар речи». И заговорил о Валлерстайне: «Все наши неудачи подтверждают