Итальянский фашизм - Николай Устрялов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
18. Государство фашистской диктатуры. Синдикаты, власть, милиция, вождь, партия.
Всматриваясь в изложенные преобразования, нетрудно заметить, что их лейтмотивом является установление примата государства над классами и социальными группами: «все в государстве, ничего вне и против государства» – заявил Муссолини в одной из своих речей весной 1925 года. Классы призваны сотрудничать в общем национально-государственном деле. Частные интересы должны подчиняться обществу. «Разница, – говорит Муссолини – между государством фашистским и государством либеральным заключается в том, что фашистское государство не только защищается. Оно и нападает». Оно активно. Оно хочет быть политически всемогущим.
Все это так. Но центр проблемы все-таки не здесь. Он – в реальном существе самого фашистского государства. Теоретики фашизма склонны утверждать, что после реформ 1926 года оно уже почти целиком превратилось в государство «корпоративного» типа. Можно ли с этим согласиться?
Едва ли. Нельзя не обратить внимания на коренную двойственность, характерную для всей системы современного итальянского государственного строя. Не синдикаты создают государственную власть, как это полагалось бы в синдикальном государстве, а, наоборот, государственная власть командует синдикатами, оставаясь и формально, и фактически независимой от них. Не видно, чтобы двойственность эта могла устраниться и тогда, когда начатое преобразование завершится предположенной реформой законодательных учреждений. Правительство, объявляя себя надклассовой силой, хочет оставаться верховным судьей в отношениях между синдикатами. Вместе с тем оно имеет правовой источник своей власти не внизу, а вверху: в монархе. Формально-юридически фашистское государство опирается на самозаконную волю монарха, а реально-политически оно есть неограниченная власть фашистской партии, персональная диктатура ее вождя. Покуда сохраняется столь глубокий, отнюдь не случайный, принципиально утверждаемый дуализм государства и системы синдикальных организаций, очевидно, было бы ошибочно говорить о синдикальном государстве в точном смысле этого слова. Не только фактически, но и юридически фашистское правительство есть не власть синдикатов, а власть над синдикатами. Иерархический принцип не сливается с корпоративным, а заглушает, забивает его.
С этой точки зрения любопытно противопоставить современной итальянской системе систему советскую. Последняя, несомненно, отличается большей архитектонической выдержанностью. Государство в ней не командует советами, а целиком образуется ими. Юридически государство строится снизу, является «советским» в полном смысле слова: «вся власть советам». Единство принципа власти проведено с последовательной стройностью, а наверху нет никаких самозаконных органов, черпающих свой авторитет из иного источника, нежели советы.
Однако реально-политически своеобразный если не дуализм, то «параллелизм», наблюдается, как известно, и в советском государстве: параллелизм не советов и государства, а советов и партии. На деле правит коммунистическая партия, царит режим партийной диктатуры. Именем пролетариата правит организованное «инициативное меньшинство», объединенное общностью миросозерцания и скованное жесточайшей военно-подобной дисциплиной: словно воины, руководимые философами, в утопической политики Платона.
Фашизм полностью перенял у Ленина идею партийной диктатуры и централистский организационный принцип внутрипартийного строения[76]. Можно даже сказать, что иерархическое начало проведено у фашистов более прямолинейно и откровенно, чем у большевиков, постоянно декларирующих свою преданность началам «внутрипартийной демократии».
Государство – это партия. Партия – это вождь, «дуче». Правящая партия – органический отбор, а не механические выборы, «элита», а не «народное представительство». Правление государством должно осуществляться через элиту для народа, а не через народ против элиты: долой количество, – дорогу качеству! Но нынешняя «элита» фашизма – это вытяжки средних классов, это новый правящий слой: новые времена – новые люди. «В течение 50 лет – писали фашисты еще в 1919 году – генералы, дипломаты, чиновники господствующих классов черпались из замкнутого круга групп и лиц. Пора его разорвать, пора влить в национальное тело новую энергию и новую кровь».
Когда-то, в эпоху гражданской войны в России, кадетская партия устами проф. Новгородцева заявила, что «государственная власть должна опираться не на общественный сговор, а на общественное признание». Именно так смотрит на вопрос и фашизм. Для правительства нужно сочувствие, но не формальное соучастие массы. Правительство должно вести за собою народ, воспитывать его, но не плестись за народными настроениями, переменчивыми, как дюны на морском берегу. Нация есть живой организм, и власть должна быть его «душою», его направляющим и руководящим разумом. «Партия – значилось в партийной фашистской программе 1921 года – рассматривает общение, образующее государство, не как простую сумму индивидов, живущих в определенное время на определенной территории, но как организм, содержащий в себе бесконечные ряды прошлых, живущих и будущих поколений, для которых отдельные индивиды представляются лишь преходящими моментами. Их этой концепции общества партия выводит категорический императив: индивиды и группы (категории, классы) должны подчинять свои интересы высшим интересам национального организма. Партия полагает, что такое подчинение осуществимо лишь путем признания авторитета, иерархии и дифференциации органов и функций».
Эта философия нации, в которой Маршак не без основания усматривает отголосок старых реакционных (де Мэстр) и консервативных (Трейчке) теорий[77], позволяла фашизму освятить идеей авторитета партийную и личную диктатуру, которой организационные формы во многом явно заимствованы у русских коммунистов. В этой причудливой смеси старого с новым – специфический аромат итальянского фашизма, его индивидуальная «энтелехия».
Партийная диктатура связывается с «руководством» массами, с идеологическим «охватом» масс. Партия, сохраняя свято свою иерархическую структуру, призывается неустанно поддерживать живое общение с широкими народными слоями. Еще Маккиавелли учил, что принуждение нужно всегда уметь соединять с убеждением, что убеждение должно предшествовать принуждению. Разумное правительство всегда «демотично», всегда живет жизнью народа. «Править страшно трудно, – констатирует дуче в 1924. – Тот, кто правит, должен ясно знать все нужды страны. Тот, кто правит, чувствует в своем сердце биение народного сердца». И фашисты, вслед за русскими коммунистами, любят называть себя «реальными демократами», в отличие от формальных демократов классического европейского типа. «Мы носители новой политической системы, нового типа цивилизации – объявляет Муссолини осенью 1926, после «корпоративных» реформ. – Там не может быть тирании, где существует целый миллион записавшихся в фашистскую партию, три миллиона записавшихся в экономические организации, 20 миллионов человек, повинующихся директивам правительства. Если был когда-либо в истории демократический режим, то именно наш фашистский строй и есть истинная демократия. Но, конечно, он – не та позорная демократия, которая вечно тряслась от страха, и особенно тогда, когда надо было проявить хоть чуточку мужества».
И еще ярче – в знаменитой речи 26 мая 1927: «Ныне мы возвещаем миру создание могущественного унитарного итальянского государства от Альп до Сицилии, – и это государство осуществляется в форме демократии резко выраженной, организованной, авторитарной, демократии, в которой народ чувствует себя хозяином»…
Под флагом этих бодрых и гордых слов диктатора об истинной демократии фашистский режим кончал с остатками либеральных порядков. Знаменитый «каталог индивидуальных свобод», над которым столь прилежно потрудился 19 век, перечеркивался сверху до низу. Спокойствие покупалось ценою нажима на «права личности». Свобода собраний и союзов подверглась решительному ущемлению. В частности, акт о запрещении тайных обществ разгромил итальянское масонство, к вящему удовольствию Ватикана. Свободу слова, устного и печатного, тоже окутали сумерки. Правда, в первые дни после переворота Муссолини несколько обнадеживал своих бывших коллег по ремеслу. «Как только – говорил он им – будут изжиты исключительные условия, я не примину блюсти свободу печати, поскольку печать окажется достойной свободы». Однако это время так и не наступило. Напротив, чем дальше, тем отношение к прессе становилось все круче, политический мороз крепчал. С личной неприкосновенностью дело обстояло столь же скромно: она оказалась отданной всецело на усмотрение фашистских властей, а то и буйствующей чернорубашечной вольницы. Когда законодательная власть пала ниц перед исполнительной, превратившейся поистине в правительственную, – сами собой испарились реальные гарантии неотчуждаемых личных прав. Италия – не Англия: ущемления свободы и унижения парламента не породили в народе органического протеста; Гемпденов в Италии 20 века не нашлось.