Русский флаг - Александр Борщаговский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Капитан положил широкую ладонь на лоб матроса. Лоб горел, под пальцами Изыльметьева пульсировала горячая кровь и покорно лежали жесткие пряди. Никто не шелохнулся, не подал капитану стул, только за спиной Изыльметьева кто-то громко вздохнул.
- Спросить хочу... Все боязно было... А теперь могу - не осерчаете...
- Спрашивай, ничего не бойся, - ласково сказал Изыльметьев.
Матросы подались к койке Цыганка. Пастухов подвинул стул Изыльметьеву; это было очень кстати, так как от духоты на него опять наплывала пьянящая муть.
Цыганок медленно повернул голову и с трудом заговорил:
- Давно говорят... мужику воля назначена... Объявить должны царскую волю... про землю. С тем на службу шел, с тем и... - Миша сделал большую паузу, набираясь сил и решимости произнести это слово, - с тем и помираю... Будет воля, вашскородь?
Изыльметьев с волнением слушал затрудненную речь Цыганка. Звуки слагались в слова, слова - в обжигающие фразы. Сколько людей в эту минуту там, на родине, задают себе тот же мучительный вопрос!
Сколько раз задавал себе этот вопрос и сам Изыльметьев! Но и он, веровавший в торжество справедливости, просвещенный человек, - разве он мог ответить на этот вопрос, не солгав.
- Я думаю, не станут люди напрасно говорить, - уклончиво ответил Изыльметьев.
Цыганок отвернулся.
- В море глубины, а в людях правды не изведаешь...
- Ты еще поживешь, дружок, время покажет.
Изыльметьев почувствовал, что говорит не то, что слова Цыганка о людях, в которых "не изведать правды", относятся и к нему.
В лазарет заглянул вахтенный офицер Дмитрий Максутов и замер - он не думал увидеть здесь капитана.
Пастухов заботливо укрывал одеялом тело Цыганка. Будто кончился прием, доктор не сумел сказать ничего утешительного, и близкие, укрывая умирающее тело от его равнодушных глаз, хотят, чтобы он поскорей ушел.
- Будущее лучиной не осветишь, вашскородь... - прошептал Цыганок с такой смертной тоской, с такой безнадежностью, что у Изыльметьева кровь прилила к голове. - Все в руках господ... А господа - что голубые кони: редко удаются...
Вот когда Изыльметьев понял свою ошибку. Ведь Климов действительно умирал, не теша себя пустыми надеждами и не впадая в отчаяние. Он умирал мужественно, тихо и обыкновенно, не рисовался, не ублажал смерть притворной покорностью, не думал о посулах отца Ионы. Он уходил из жизни, храня в своем сердце заботу об остающихся. Ведь не о рае, не о страшном суде спрашивал у него Цыганок. Он жаждал воли, хотя сам уже не нуждался в ней, мечтал о земле для других. Открытая и чистая душа!
- Будет воля! - промолвил Изыльметьев громко. - Скоро будет!
Снова тишина. Люди сдерживают дыхание. Если бы не глухое ворчание волн, ударяющих в борты, Изыльметьев, может быть, услыхал бы, как бьются сердца матросов.
Цыганок пошевелил губами:
- Спасибо. - Слово угадывается лишь по движению его губ, звуков почти не слышно.
- Теперь уже скоро, - убежденно повторил Изыльметьев. - Война задержала, но ждать осталось недолго.
Изыльметьев тяжело поднялся. Он заметил, что слезы бегут по широкому, на удивление спокойному лицу Удалого. Отчего плачут матросы? Им жаль Цыганка? Но минуту назад они не плакали. Может быть, к их горю примешалась и радость? Радость за родню, за односельчан, оставшихся в России? Радость, самая бескорыстная и чистая в мире, ибо немногие из находящихся в этой каюте надеются дожить до воли. И горе и радость их человечны, а мысли тоже отданы человеку и его счастью. Пусть это безотчетное чувство, а не строгий вывод ума, тем дороже оно, от сердца идущее.
- Эх, Цыганок, Цыганок! - раздался слабый голос с соседней койки.
- Прощай, Миша! - проговорил капитан, склоняясь к Климову.
Он поцеловал холодеющий лоб матроса и, круто повернувшись, вышел из каюты.
Кают-компания встретила Изыльметьева молчанием. По лицам офицеров он заключил, что дело нисколько не двинулось вперед. Оттого что с Изыльметьевым пришел растерянный Пастухов, все поняли, что с Цыганком все кончено.
В памяти Изыльметьева возникло начало совета - такое далекое теперь, после посещения больничной каюты, - осторожность Тироля, заносчивость Максутова, спокойная уверенность Евграфа Анкудинова. Вице-адмирал Путятин, Амур, Де-Кастри, приказы Адмиралтейства, обязательное рандеву...
Изыльметьев тяжело оперся на стол, рукава мундира поднялись, обнажив запястья.
- Господа, я принял окончательное решение, - произнес он спокойно. "Аврора" возьмет курс на Камчатку. В десять, много пятнадцать дней мы достигнем Петропавловска, даже если часть пути придется идти в полветра. Нужно спасти экипаж и сохранить "Аврору" в числе действующих боевых единиц Российского флота. Я рассчитываю на самоотверженную службу всех, кто способен еще стоять на ногах.
Александр Максутов взглянул на руки капитана, вцепившиеся в синее сукно, которым покрыт стол. На руках, повыше кисти, видны темные точки и полосы, уходящие под мундир.
"Цинга! - промелькнуло в голове Максутова. - И тут цинга! Долго он не продержится..."
И впервые что-то схожее с сочувствием к этому большому, чужому для него человеку шевельнулось в сердце лейтенанта.
IV
Из Петропавловска-на-Камчатке.
От Марии Николаевны Лыткиной.
В Иркутск, в канцелярию генерал-губернатора,
в собственные руки есаула Мартынова.
Любезный друг!
Я не тешу себя надеждой, что последнее мое письмо уже попало в Ваши руки. Прошел только месяц с тех пор, как транспорт увез почту в Россию, но когда еще он попадет туда, один господь знает. Нас разделяют горы, тайга, столь приятная Вашему сердцу, пенистые реки, доставившие нам много затруднений осенью прошлого года, по пути из Иркутска в Аян. Только небо над нами одно, - в ясный, солнечный день оно такое же синее, как и над милым Иркутском.
Стоит запрокинуть голову, прижмурить глаза, смотреть сквозь ресницы на теплое небо - и ты снова дома, на берегу Ангары, в кругу друзей...
Видите, как мало можно верить моим клятвам и обещаниям! В прошлом письме я зареклась вспоминать Иркутск... И что же? Проходит месяц, и я прилежно берусь за прежнее.
Последнее письмо я адресовала в канцелярию генерал-губернатора, в собственные Ваши руки. Верно ли я поступила? Положительно не знаю и не скоро услышу от Вас ответное слово. Да и не знаю, когда еще сумею отправить и это письмо. В Петропавловске теперь стоят португальский китобой и американский бриг. Говорят, они пойдут на юг, в страну сандалового дерева. Транспорт "Камчатка" привез муку, но когда он отправится и отправится ли в Аян или Ситху или в какие другие пункты Русской Америки* - неизвестно.
_______________
* Так назывались в ту пору Аляска и часть Тихоокеанского побережья Северной Америки, принадлежавшие России.
Почты у нас так редки, что трудно и с мыслями собраться, вспоминая прошедшие недели. Буду писать, не дожидаясь почт, - пусть хранятся у меня исписанные листки до подходящего случая. Перед отправкой перечту их, над многим сама посмеюсь, а иное событие, запечатленное на бумаге, шевельнет в душе добрые чувства или раздосадует: жизнь идет, люди трудятся, пребывая в нужде и заботах, а я по-прежнему праздна и отделена от людей! Я не забыла Ваш девиз: "Без действования нет жизни!" Святые слова! Но что поделать, если не нахожу ни силы, ни условий жить иначе!
Недавно у нас случилось событие, которое и Вашу черствую душу не оставит равнодушной. В ночь на девятнадцатое июня загрохотал гром, и резкие молнии осветили окрестности. Только при вспышке молнии постигла я до конца образ камчатского герба: три заостренных действующих вулкана среди серебряного поля. Небо и при вспышках оставалось темным, зловещим, но вулканы рисовались так же резко, как на изображении. Мне показалось, что грохот исходит от огнедышащих сопок. Но то была натуральная молния, и камчадал, которого отец обучает аптекарской премудрости, объяснил нам, что это духи, по-местному - гамулы, натопив свои жилища, выбрасывают, по туземному обычаю, пылающие головни.
Молнии продолжались всю ночь, а на рассвете в Авачинскую губу вошел фрегат "Аврора" в самом несчастном и бедственном состоянии.
Хотела бы я видеть Вас здесь, в порту, среди безмолвной толпы, провожавшей глазами нескончаемую вереницу носилок, протянувшуюся от фрегата к госпиталю и казармам. Ваше сердце сжалось бы от сострадания, но и наполнилось бы гордостью за людей, которые сумели вынести все это и не пасть духом.
Я не страшусь оскорбить Ваши чувства описаниями ужасов, ибо Вы же мне не раз внушали, что нет предмета более прекрасного, чем натура, какова бы она ни была. Физические страдания, боль, тяжкие недуги - от этого я не бегу, не пугаюсь их вида, приученная многолетними занятиями своего родителя. А все же, Алеша, слов не хватает, чтобы рассказать об ужасающем зрелище.
В несколько часов наш спокойный дом превратился в бедлам. Перегонный куб, сушильный шкаф, печи, тигли, пресс - все нехитрое наше хозяйство, долго стоявшее без дела, пришло в движение, зашипело, заскрипело, заработало. Были извлечены многолетние запасы; все, что издавна береглось, все, от лучших петербургских лекарств до черногрива и пьянишника, напоминающего обыкновенный вереск. Во всей этой кутерьме была и своя смешная подробность. Фрегатский лекарь преподнес моему родителю банку перуанского бальзама. То-то была радость! Отец среди забот вспоминал о бальзаме, весело потирал руки и твердил на разные лады: "Balsamum peruvianum! Peruivianum balsamum!"*