Том 10. Рассказы. Повести. 1898-1903 - Антон Чехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- А наши фабриканты что-то не в себе… - сказал Елизаров. - Беда! Костюков осерчал на меня. «Много, говорит, тесу пошло на карнизы». Как много? Сколько надо было, Василий Данилыч, столько, говорю, и пошло. Я его не с кашей ем, тес-то. «Как, говорит, ты можешь мне такие слова? Болван, такой-сякой! Не забывайся! Я, кричит, тебя подрядчиком сделал!» Эка, говорю, невидаль! Когда, говорю, не был в подрядчиках, все равно каждый день чай пил. «Все, говорит, вы жулики…» Я смолчал. Мы на этом свете жулики, думаю, а вы на том свете будете жулики. Хо-хо-хо! На другой день отмяк. «Ты, говорит, на меня не гневайся, Макарыч, за мои слова. Ежели, говорит, я что лишнее, так ведь и то сказать, я купец первой гильдии, старше тебя, - ты смолчать должен». Вы, говорю, купец первой гильдии, а я плотник, это правильно. И святой Иосиф, говорю, был плотник. Дело наше праведное, богоугодное, а ежели, говорю, вам угодно быть старше, то сделайте милость, Василий Данилыч. А потом этого, после, значит, разговору, я и думаю: кто же старше? Купец первой гильдии или плотник? Стало быть, плотник, деточки!
Костыль подумал и добавил:
- Оно так, деточки. Кто трудится, кто терпит, тот и старше.
Солнце уже зашло, и над рекой, в церковной ограде и на полянах около фабрик поднимался густой туман, белый, как молоко. Теперь, когда быстро наступала темнота, мелькали внизу огни и когда казалось, что туман скрывает под собой бездонную пропасть, Липе и ее матери, которые родились нищими и готовы были прожить так до конца, отдавая другим все, кроме своих испуганных, кротких душ, - быть может, им примерещилось на минуту, что в этом громадном, таинственном мире, в числе бесконечного ряда жизней и они сила, и они старше кого-то; им было хорошо сидеть здесь наверху, они счастливо улыбались и забыли о том, что возвращаться вниз все-таки надо.
Наконец вернулись домой. У ворот и около лавки сидели на земле косари. Обыкновенно свои уклеевские не шли к Цыбукину работать, и приходилось нанимать чужих, и теперь казалось в потемках, что сидят люди с длинными черными бородами. Лавка была отперта, и видно было в дверь, как глухой играл с мальчиком в шашки. Косари пели тихо, чуть слышно, или громко просили отдать им за вчерашний день, но им не платили, чтобы они не ушли до завтра. Старик Цыбукин, без сюртука, в жилетке, и Аксинья у крыльца под березой пили чай; и горела на столе лампа.
- Дедушка-а! - говорил за воротами косарь, как бы дразня. - Заплати хоть половину! Дедушка-а!
И тотчас же слышался смех, а потом опять пели чуть слышно… Костыль сел тоже чай пить.
- Были мы, значит, на ярмарке, - начал он рассказывать. - Гуляли, деточки, очень хорошо гуляли, слава тебе господи. И случай такой вышел, нехороший: кузнец Сашка купил табаку и дает полтинник, значит, купцу. А полтинник фальшивый, - продолжал Костыль и оглянулся; ему хотелось говорить шепотом, но говорил он придушенным, сиплым голосом, и всем было слышно. - А полтинник, выходит, фальшивый. Спрашивают: где взял? А это, говорит, мне Анисим Цыбукин дал. Когда, говорит, я у него на свадьбе гулял… Кликнули урядника, повели… Гляди, Петрович, как бы чего не вышло, какого разговору…
- Дедушка-а! - дразнил все тот же голос за воротами. - Дедушка-а!
Наступило молчание.
- Ах, деточки, деточки, деточки… - быстро забормотал Костыль и встал; его одолевала дремота. - Ну, спасибо за чай, за сахар, деточки. Пора и спать. Стал уж я трухлявый, балки во мне все подгнили. Хо-хо-хо!
И, уходя, он сказал:
- Умирать, должно, пора!
И всхлипнул. Старик Цыбукин не допил своего чаю, но еще посидел, подумал; и выражение у него было такое, будто он прислушивался к шагам Костыля, бывшего уже далеко на улице.
- А Сашка-кузнец, чай, наврал, - сказала Аксинья, угадав его мысли.
Он пошел в дом и немного погодя вернулся со свертком; развернул - и блеснули рубли, совершенно новые. Он взял один, попробовал на зуб, бросил на поднос; потом бросил другой…
- Рубли-то взаправду фальшивые… - проговорил он, глядя на Аксинью и точно недоумевая. - Это те… Анисим тогда привез, его подарок. Ты, дочка, возьми, - зашептал он и сунул ей в руки сверток, - возьми, брось в колодец… Ну их! И гляди, чтоб разговору не было. Чего бы не вышло… Убирай самовар, туши огонь…
Липа и Прасковья, сидевшие в сарае, видели, как один за другим погасли огни; только наверху у Варвары светились синие и красные лампадки, и оттуда веяло покоем, довольством и неведением. Прасковья никак не могла привыкнуть к тому, что ее дочь выдана за богатого, и когда приходила, то робко жалась в сенях, улыбалась просительно, и ей высылали чаю и сахару. И Липа тоже не могла привыкнуть, и после того, как уехал муж, спала не на своей кровати, а где придется - в кухне или сарае, и каждый день мыла полы или стирала, и ей казалось, что она на поденке. И теперь, вернувшись с богомолья, они пили чай в кухне с кухаркой, потом пошли в сарай и легли на полу между санями и стенкой. Было тут темно, пахло хомутами. Около дома погасли огни, потом слышно было, как глухой запирал лавку, как косари располагались на дворе спать. Далеко, у Хрыминых Младших, играли на дорогой гармонике… Прасковья и Липа стали засыпать.
И когда их разбудили чьи-то шаги, было уже светло от луны; у входа в сарай стояла Аксинья, держа в руках постель.
- Тут, пожалуй, прохладней… - проговорила она, потом вошла и легла почти у самого порога, и луна освещала ее всю.
Она не спала и тяжко вздыхала, разметавшись от жары, сбросив с себя почти все - и при волшебном свете луны какое это было красивое, какое гордое животное! Прошло немного времени и послышались опять шаги: в дверях показался старик, весь белый.
- Аксинья! - позвал он. - Ты здесь, что ли?
- Ну! - отозвалась она сердито.
- Я тебе давеча сказал, чтоб бросила деньги в колодец. Ты бросила?
- Вот еще, добро в воду бросать! Я косарям отдала…
- Ах, боже мой! - проговорил старик в изумлении и в испуге. - Озорная ты баба… Ах, боже мой!
Он всплеснул руками и ушел и, пока шел, все что-то приговаривал. А немного погодя Аксинья села и вздохнула тяжело, с досадой, потом встала и, забрав в охапку свою постель, вышла.
- И зачем ты отдала меня сюда, маменька! - проговорила Липа.
- Замуж идти нужно, дочка. Так уж не нами положено.
И чувство безутешной скорби готово было овладеть ими. Но казалось им, кто-то смотрит с высоты неба, из синевы, оттуда, где звезды, видит все, что происходит в Уклееве, сторожит. И как ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна, и все же в божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью.
И обе, успокоенные, прижавшись друг к другу, уснули.
VIДавно уже пришло известие, что Анисима посадили в тюрьму за подделку и сбыт фальшивых денег. Прошли месяцы, прошло больше полугода, минула длинная зима, наступила весна, и к тому, что Анисим сидит в тюрьме, привыкли и в доме и в селе. И когда кто-нибудь проходил ночью мимо дома или лавки, то вспоминал, что Анисим сидит в тюрьме; и когда звонили на погосте, то почему-то тоже вспоминалось, что он сидит в тюрьме и ждет суда.
Казалось, будто тень легла на двор. Дом потемнел, крыша поржавела, дверь в лавке, обитая железом, тяжелая, выкрашенная в зеленый цвет, пожухла, или, как говорил глухой, «зашкорубла»; и сам старик Цыбукин потемнел как будто. Он давно уже не подстригал волос и бороды, оброс, уже садился в тарантас без подскока и не кричал нищим: «Бог дасьть!» Сила у него пошла на убыль, и это было заметно по всему. Уже и люди меньше боялись, и урядник составил в лавке протокол, хотя получал по-прежнему что следует; и три раза вызывали в город, чтобы судить за тайную торговлю вином, и дело все откладывалось за неявкой свидетелей, и старик замучился.
Он часто ездил к сыну, нанимал кого-то, подавал кому-то прошения, пожертвовал куда-то хоругвь. Смотрителю тюрьмы, в которой сидел Анисим, он поднес серебряный подстаканник с надписью по эмали «душа меру знает» и с длинной ложечкой.
- Похлопотать-те, похлопотать-те путем некому, - говорила Варвара. - Ох-тех-те… Попросить бы кого из господ, написали бы главным начальникам… До суда бы хоть выпустили бы! Что парня томить-то!
Она тоже была огорчена, но пополнела, побелела, по-прежнему зажигала у себя лампадки и смотрела, чтобы в доме все было чисто, и угощала гостей вареньем и яблочной пастилой. Глухой и Аксинья торговали в лавке. Затеяли новое дело - кирпичный завод в Бутекине, и Аксинья ездила туда почти каждый день, в тарантасе; она сама правила и при встрече со знакомыми вытягивала шею, как змея из молодой ржи, и улыбалась наивно и загадочно. А Липа все играла со своим ребенком, который родился у нее перед постом. Это был маленький ребеночек, тощенький, жалкенький, и было странно, что он кричит, смотрит и что его считают человеком и даже называют Никифором. Он лежал в люльке, а Липа отходила к двери и говорила кланяясь: