Медный всадник - Александр Пушкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один рисунок в этой тетради обращает на себя особое внимание.
На л. 4, среди черновой рукописи «Тазита» и несомненно ранее, чем был написан текст, нарисован пером Фальконетов памятник Петру Первому — скала, а на ней конь, попирающий змею. Но всадник — сам Петр — отсутствует, а к коню, сначала не имевшему ни седла, ни уздечки, пририсованы позднее то и другое, причем уздечка с мундштучными поводьями, подперсник и седло без стремян сделаны очень тщательно (как, впрочем, и весь рисунок), что придает всей композиции иронический, почти карикатурный характер. Рисунок, впервые отмеченный В. Е. Якушкиным в его описании «Рукописей Пушкина, хранящихся в Румянцовском музее в Москве», был им определен как относящийся к «Медному Всаднику». «Содержание рисунка, — писал Якушкин, — понятно (дальше мы увидим в этой же тетради черновики «Медного Всадника»[439]) — Пушкин не решился нарисовать всадника, которого он так совершенно изображал в стихах».[440] Абрам Эфрос пошел далее робкого толкования Якушкина, считая, «что рисунок связан с первым замыслом „Медного Всадника“: с постамента исчезает Петр, но не вместе с конем, как в окончательной редакции, а один, то есть Евгения преследует бронзовая фигура Петра, как мраморная фигура Командора убивает Дон-Жуана в „Каменном госте“.[441] Автор при этом датирует рисунок «соответственно тексту <«Гасуба»>, приблизительно 1829 годом».[442]
Точных данных для отнесения первоначального замысла «Медного Всадника» к 1829 г. мы не имеем. Однако не следует забывать, что еще раньше этого времени, летом и осенью 1828 г., происходили встречи Пушкина с А. Мицкевичем, одна из которых — на площади у памятника Петра — послужила основой для позднейшего стихотворения Мицкевича «Памятник Петра Великого» («Pomnik Piotra Wielkiego»), вошедшего в приложение («Ustęp») к III части поэмы «Дзяды» (1832). Беседы их во время этих встреч (при участии П. А. Вяземского) несомненно отразились в замысле и в историко-философском содержании «Медного Всадника». Возможно, что и рисунок Пушкина в какой-то мере отражает эти беседы у памятника.
3. Рабочая тетрадь ПД 845 (бывш. ЛБ 2374). В ней (а также на вырванных из нее листах) находятся черновые наброски разных строф «Езерского» н стихотворения, посвященного Мицкевичу, «Он между нами жил», а также первая часть основного черновика «Медного Всадника» на 17 страницах, начинающаяся датой «6 окт.<ября 1833 г.>» (Акад., V, 436-461; см. в настоящем издании, с. 27-44).
4. Рабочая тетрадь ПД 839 (бывш. ЛБ 2372). В ней с одного конца находится беловой автограф «Полтавы» (1828), с другого — продолжающая первую вторая часть основного черновика «Медного Всадника», на 18 страницах, где после 250-го стиха окончательного текста («Насмешка неба над землей») поставлена дата «30 окт.<ября 1833 г.>» — дата переписывания в БА этого места черновика (Акад., V, 461-487; см. в настоящем издании, с. 45-62). Непосредственно за черновиком следует часть чернового текста «Сказки о мертвой царевне», написанной также в Болдине (Акад., III, 1089-1104).
5. Дорожная записная книжка ПД 844 (бывш. ПБЛ 44), находившаяся у Пушкина во время его путешествия и служившая для путевых заметок и записей. Материалов, относящихся к «Медному Всаднику», в ней нет, но она входит в число тетрадей, привезенных Пушкиным в Болдино.
Все прочие рукописи «Медного Всадника» и беловые рукописи других произведений, созданных во вторую болдинскую осень, включая «Историю Пугачева», написаны на отдельных листах или в тетрадках «домашнего» происхождения, сложенных и сшитых из отдельных листов.
Приведенный нами перечень рабочих тетрадей, взятых Пушкиным с собою в путешествие, показывает, с какими обширными и, по-видимому, определенными планами ехал он в Болдино — конечную цель своей поездки. Главным предметом, занимавшим его в это время, была «История Пугачева», о которой он писал 2 сентября из Нижнего Новгорода Наталье Николаевне, не упоминая при этом ни о чем другом (Акад., XV, 76). И 12 сентября из деревни Языковых под Симбирском он сообщал ей же, удовлетворенный ходом собирания материалов и ознакомлением с местами восстания: «Я путешествую, кажется, с пользою, но еще не на месте и ничего не написал. И сплю и вижу приехать в Болдино, и там запереться» (Акад., XV, 80). Но долгое путешествие затягивалось, мысли об оставленной в Петербурге молодой жене, о детях все более его тревожили, и, достигнув, наконец, Оренбурга, он писал жене 19 сентября: «… мне тоска без тебя. Кабы не стыдно было, воротился бы прямо к тебе, ни строчки не написав. Да нельзя, мой ангел. Взялся за гуж, не говори, что не дюж — то есть: уехал писать, так пиши же роман за романом, поэму за поэмой. А уж чувствую, что дурь на меня находит — я и в коляске сочиняю, что ж будет в постеле?» (Акад., XV, 81). Последние слова о «сочинении» в коляске — не надо понимать буквально; сочинять что-либо, не записывая тотчас на бумаге, Пушкин не мог: недаром «стенограммой творческого процесса» были названы его черновые рукописи.[443] Но обдумывать новые, замышленные или уже начатые работы было вполне естественно. Возможно, что и сюжет «Медного Всадника», и вся его композиция, начиная со Вступления, обдумывались им во время долгой и скучной езде по степной дороге. 1 октября, после полуторамесячного путешествия, Пушкин приехал наконец (вероятно, к вечеру) в Болдино. Началась его вторая болдинская осень, продолжавшаяся немногим более месяца — до 7 или 8 ноября.
Начал он, однако, свои литературные труды не с «Медного Всадника» или иного задуманного им произведения (например, романа, о котором он писал Мордвинову), но с обработки «Истории Пугачева» и собранных во время путешествия материалов к ней. «Я в Болдине со вчерашнего дня, — сообщал он жене 2 октября, — <…> Теперь надеюсь многое привести в порядок, многое написать и потом к тебе с добычею <…> Прости — оставляю тебя для Пугачева» (Акад., XV, 83-84). И позднее, за все время своего пребывания в Болдине, Пушкин ни разу в письмах к жене и к другим не называет писавшихся им в деревне произведений, кроме «Истории Пугачева». 8 октября он пишет Наталье Николаевне: «Вот уж неделю как я в Болдине, привожу в порядок мои записки о Пуг.<ачеве>, а стихи пока еще спят» (Акад., XV, 85), между тем как уже за два дня до этого письма, 6 октября, был начат «Медный Всадник». 11 октября, работая, по-видимому, над второю частью «Истории Пугачева», он поручает жене съездить к Плетневу и попросить, чтобы тот к его приезду «велел переписать из Собрания законов (год.<ы> 1774 и 1775 и 1773) все указы, относящиеся к Пугачеву. Не забудь»; и далее продолжает: «Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу — и привезу тебе пропасть всякой всячины. Надеюсь, что Смирдин окуратен. На днях пришлю ему стихов» (Акад., XV, 86, 87).[444] В это время, вероятно, особенно успешно подвигалось создание «Медного Всадника», а возможно, и других произведений одновременно с ним.
Позднее, однако, под влиянием долгого отсутствия писем от Натальи Николаевны настроение его изменилось, и лишь через 10 дней, 21 октября, получив от нее наконец письмо, он признался ей в своих переживаниях: «В прошлое воскресение не получил от тебя письма, и имел глупость на тебя надуться; а вчера такое горе взяло, что и не запомню, чтоб на меня находила такая хандра <…> О себе тебе скажу, что я работаю лениво, через пень колоду валю. Все эти дни голова болела, хандра грызла меня; нынче легче. Начал многое, но ни к чему нет охоты; бог <знает>,[445] что со мною делается» (Акад., XV, 87-88).
О том же — только в ином тоне и явно сгущая, даже искажая краски — пишет Пушкин несколько позже, 30 октября, в письме к В. Ф. Одоевскому, в ответ на письмо последнего (совместно с С. А. Соболевским) от 28 сентября и 2 октября с предложением издать втроем альманах, на чем особенно настаивал Соболевский (Акад., XV, 84-85). Отвечая Одоевскому полушутливым по форме, а по существу ироническим и даже раздраженным отказом, Пушкин писал: «Приехал в деревню, думал распишусь. Не тут-то было. Головная боль, хозяйственные хлопоты, лень — барская, помещичья лень — так одолели меня, что не приведи боже…» (Акад., XV, 90).
Между тем в тот же самый день, 30 октября, поэт коротко, но веско сообщает жене о том, что он «недавно расписался, и уже написал пропасть» (Акад., XV, 89), и эти слова, а не упоминание о «барской, помещичьей лени», незнакомой ему, вполне точно отражают действительность: именно в эти последние дни октября он с огромным напряжением творческих сил заканчивал вчерне и одновременно переписывал набело «Медного Всадника», «Анджело», две переведенных из Мицкевича баллады и проч. — явление, напоминающее дни его работы над «Полтавой» в октябре 1828 г.
Письмо к Наталье Николаевне от 30 октября, помимо заявления о том, что он «уже написал пропасть», содержит «расписание» его рабочего дня, сложившееся, вероятно, с самого начала его пребывания в Болдине: «Просыпаюсь в 7 часов, пью кофей, и лежу[446] до 3-х часов <…> В 3 часа сажусь верьхом, в 5 в ванну и потом обедаю картофелем, да гречневой кашей. До 9 часов — читаю. Вот тебе мой день, и все на одно лицо» (Акад., XV, 89). Таков, разумеется, нормальный, или даже «идеальный», распорядок дня поэта. Но несомненно, что этот идеальный порядок должен был не раз нарушаться в ту или другую сторону, в особенности при завершении крупных произведений. Так, закончив переписывание в первую (Болдинскую) беловую рукопись (БА) «Медного Всадника», очевидно, в ночь с 31 октября на 1 ноября, он ставит под текстом точную дату: сначала «1 ноября», потом переделывает на «31 октября 1833. Болдино. 5 ч.<асов> 5 <минут утра>», что явно противоречит «расписанию» и показывает, что целая ночь (и, вероятно, не одна) была проведена им в работе. Наконец, в последнем письме из Болдина, от 6 ноября, поэт пишет жене: «Я скоро выезжаю, но несколько времени останусь в Москве по делам <…> Я привезу тебе стишков много, но не разглашай этого: а то альманашники заедят меня» (Акад., XV, 93-94).