Воскресение в Третьем Риме - Владимир Микушевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Семнадцатилетнего Федю весть о смерти отца застала на улице. Аристарх Иванович отсутствовал несколько дней, но не было даже уверенности в том, что он арестован. Кто знает, может быть, его затребовали наверх для дальнейших консультаций, которые действительно могли иметь место, но закончились… расстрелом консультанта, – по-своему высокая, даже высочайшая оценка его деятельности. Неизвестный доброжелатель посоветовал Феденьке не возвращаться в квартиру, проводил его на вокзал и посадил в московский поезд. Возможно, это спасло Федю, но все, что было в петербургской квартире Аристарха Ивановича, пропало безвозвратно. Пропала библиотека с редчайшими изданиями, пропал архив, хотя у меня такое чувство, что где-то все это бережно хранится, и по запутанным следам дедова архива я как законный наследник до сих пор иду; правда, я ни на что не вышел, но подозреваю, не заглядывает ли в этот архив иногда тот же Всеволод Викентьевич Ярлов со своими референтами из ПРАКСа. Разумеется, пропала и квартира. Когда Федя через несколько лет наведался в Петербург, он убедился, что квартира теперь коммунальная и трудно даже определить, в каких комнатах жил он с отцом. Итак, Федя оказался в Москве, в чем был, и в своем все еще элегантном пальто нагрянул в Мочаловку к Екатерине Павловне Горицветовой. Та приютила его на несколько ночей, но дальнейшая жизнь в этом сугубо дамском гнездышке была невозможна, что понимал и сам Федя. Какое-то жилье подыскал Елистрат Касьянович, но Феде нечем было платить за это жилье. У него не было ни профессии, ни образования. Не писать же в анкете: «неоконченный Пажеский корпус». К физическому труду Федя был органически неспособен. Это был рыхлый темно-русый юноша среднего роста, изрядно отощавший, но проявляющий врожденную склонность к барственной дородности, как только питание хоть чуточку улучшалось, даже если, скажем, ему давали вдоволь картошки. Федя не унаследовал от отца лингвистических наклонностей, хотя как истый питомец Пажеского корпуса «по-французски совершенно мог изъясняться и писал». Но французский язык вышел из моды сразу же после Октября, так что не было спросу даже на частные уроки французского. На худой конец, Феденька мог давать и уроки немецкого, но в Мочаловке такие уроки давали слишком многие, а в Москве, вдали от княгини и княжны Горицветовых, он не мог найти пристанища. Единственное, к чему он оказался пригоден, была корректорская работа, и Федю несколько раз устраивали в издательства, откуда его обычно увольняли, когда вдруг давала себя знать приверженность к старой орфографии, от которой Федя никак не мог отвыкнуть. Федя чувствовал в себе призвание поэта и все никак не мог понять, почему ни одна его строка не увидит света при большевиках, ведь он же против большевиков не пишет. У Феди Фавстова был грандиозный замысел: написать исторические хроники, но не из английской истории, как Шекспир, а из русской, вернее, представить в поэтических драмах всю русскую историю. Этим замыслом Федя будто бы поделился с великим князем Константином Константиновичем (он же К.Р.), прочитав ему отдельные сцены из драматического действа «Святая Ольга», и К.Р. благословил его на дальнейшее, как Державин благословил Пушкина. Мистерией «Святая Ольга» должны были начинаться исторические хроники Феди Фавстова, а заканчиваться они должны были «Старцем Григорием», где представлено убийство Распутина.
– Скажите, ma tante, а отец хорошо знал Распутина? – осторожно, а на самом деле весьма неосторожно спросил я.
– Хватит и того, что я его знала, – отрезала тетя Маша, замыкая себе уста спасительной папироской.
Тем не менее стихи отца я узнал именно от нее. Она знала их наизусть, выдавая своим чтением скрытое, но неискоренимое восхищение:
Сожгли дома, разрушили дворцыИ разослали смерть во все концы.Старик Июль дышал медовым зноем:Разрушили дворцы. А что построим?
Лишь статуя безмолвная немая,Ни радостей, ни горестей не зная,Наверное, навеки сохранитСухую бледность мраморных ланит.
– А что это за статуя? – простодушно спросил я.
– Неужели вы не поняли, mon enfant? – горько улыбнулась тетушка. – Статуя, c'est moi.
Я не решился расспрашивать дальше, но кое-что заподозрил. А моя тетушка-бабушка уже не могла удержаться.
– Представляешь себе (она даже сбилась на «ты»): этот человек, истинный поэт… по-моему (это значило, не столько «по моему мнению», сколько «на мой лад»), и этот поэт пытался найти общий язык с властью, Ахматовой начитался; она печаталась при них:
Твоя действительность неодолима;Ты жизнь, ты власть, позволь же мне и впредьНе забывать седые ночи Рима,Перед Элладою благоговеть.
Идут на штурм разгневанные тени,Немые соглядатаи пиров,И я бросаю рукопись в смятенье,Зане дрожит в руке моей перо.
Он думал, они купятся на неточную рифму «пиров-перо» и простят за это «зане». Ахматова тоже с ними сближалась через неточную рифму: «мелких-стрелки», «прячу-плачут». А это не изыск, это просто неряшливость. Оказалось, что и они точную рифму ценят. Никак не удавалось подобрать точную рифму к Ленину и Сталину. Брюсов, кажется, срифмовал «Ленин-тленен», а за такую рифму и расстрелять могли. И все-таки, какова рифма: пиров-перо! Не хуже точной, точная по-своему. Да и кому говорил он: ты жизнь, ты власть? Не к Ней ли обращался? Могла ли Она ему не позволить? Но ведь он и другое писал:
Европа далеко. Европа спит,А тут грозы весенней мусикия;В сырой траве, среди седых ракитВесенней ночью бодрствует Россия.
В перипетиях роковой игрыОдна Россия помнит откровенья,И вздрагивают сонные мирыОт вечного ее сердцебиенья.
Она всегда замолкала, прочитав это. Очевидно, она считала Федора Фавстова гениальным поэтом. Вещим полушепотом она время от времени произносила:
Боги здесь. Богов убить нельзя.Божества былого стали снами.Осторожно, смертный! Боги с нами.Ближний мой! Темна твоя стезя.
Я же среди стихов отца выделяю это стихотворение:
Замолчишь – и небу горячо.У тебя в устах благой глагол.Опираясь на твое плечо,Учится ходить старик Эол.
Выворочен с корнем твой рассвет.«Это ветер?» – спрашивает бог.Отвечаешь ты слепому: «Нет.Просто чей-нибудь последний вздох!»
Эти стихи я сразу запомнил наизусть со слуха и однажды повторил их при тете-мамаше, сравнив их с Гумилевым:
И Господь воздаст мне полной меройЗа недолгий мой и горький век.Это сделал в блузе светло-серойНевысокий старый человек.
– Как вы можете сравнивать? – возмутилась tante Marie. – «Замолчишь – и небу горячо». Это Небович писал.
Еще раз повторяю: она считала моего отца гениальным поэтом. И сохранилось от него лишь то, что она помнила наизусть. Не знаю, относила ли она к себе эти строки:
А все это, кажется, было недавно:Сиринги, нарциссы, вино, фимиам.Дрожит на ветру обнаженная Дафна,Взывая о помощи к бывшим богам.
Сомневаюсь, чтобы Федор Аристархович отважился посвятить их ей, но ведь Дафна – лавр, та же самая Лаура, а пассажи Аристарха Ивановича по поводу Лауры-Дульсинеи-Альдонсы оба они не могли не помнить. И почему вечно зеленое дерево обнажено? Или подразумевается сама нимфа, уклоняющаяся от любви Аполлона? Или она обнажена враждебным временем, когда взывать приходите я к бывшим богам? Во всяком случае, когда tante Marie читала мне эти строки, голос ее странно дрогнул, что вообще не было ей свойственно. Бесприютный поэт частенько ночевал у них на диване, так что тетушке приходилось спать в одной постели с племянницей. Случалось ему жить у них неделями, если не месяцами, да и в другое время он заходил к ним чуть ли не каждый день. Мария Алексеевна говорила, что для него всегда найдется тарелка супа и кусок хлеба. Я полагаю, она была глубоко уверена, что ходит он к ней. Они вместе росли, она была старше его едва на год, и у нее были все основания ждать от него чего-то, кроме стихов. Но вышло иначе. Однажды Федор Аристархович вошел к ней, держа за руку ее племянницу Веточку и не без некоторого смущения, но твердо попросил у тетушки ее руки, которую уже держал в своей. Тетушка сняла икону со стены и по старинному обычаю их благословила. Думаю, что ни одна жилочка не дрогнула на ее все еще прекрасном лице, но догадываюсь, что творилось в ее сердце. Именно тогда она, наверное, впервые поджала губы, чтобы затянуться папиросой, и с тех пор курила непрерывно, хотя до того времени лишь изредка баловалась табачком.
Федор Аристархович был старше Веточки Горицветовой почти на пятнадцать лет. Жизнь его к тому времени кое-как устроилась не без помощи бывших богов, а почему бы не причислить к богиням княжну Марью Алексевну? Она устроила его в конце концов корректором в издательский отдел все того же картофельного института, где ею слишком дорожили, чтобы ей отказать. Веточка сразу же после школы была принята на работу в картофельный институт лаборанткой. Я знаю о моей матери совсем немного и все равно со слов Марьи Алексевны. Веточка училась в школе прилежно, но без особого увлечения. Тетушка учила ее играть на пианино, но дальше домашнего музицирования дело не пошло. Никакими особыми талантами девочка не отличалась. Она очень любила танцевать и по вечерам бегала на Совиную дачу, где молодежь все-таки танцевала в самое мрачное время. Но у Веточки и в мыслях не было стать, например, балериной, о чем tante Marie в свое время всерьез подумывала. Веточка знала про Комальб, но нисколько не интересовалась идеями коммунистов-альбигойцев. Зато от бабушки Кэт внучка научилась превосходно готовить, в чем, по ее собственному признанию, тетя Маша никогда не могла с ней сравниться. А еще Веточка превосходно, вполне профессионально шила, и у нее было столько заказов от мочаловских дам, что она всерьез подумывала, не отказаться ли от работы в картофельном институте. «У нее было одно призвание – домоводство, – говорила tante Marie не без иронии. – Она была вся домашняя и замуж-то вышла за домочадца, потому что с детства привыкла к нему». До сих пор физически ощущаю длинные темно-русые волосы моей матери, рассыпающиеся по моему лицу Мне они напоминали волосы Девы Марии. Я читал, что и у Христа был такой же цвет волос: винно-ореховый.