Воскресение в Третьем Риме - Владимир Микушевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И ведь нельзя сказать, что он взыскует мученического венца, а в какие только истории не попадал, – продолжал Игнатий Лукьянович.
– Прямо по Гоголю, homo historicus, – блеснул латынью Григорий Богданович.
– А ведь у Гоголя, наверное, действительно калька с латинского, – поддакнул Штофик, не иначе как радуясь возможности отвлечься от тягостной темы.
– Я уж и то начал было набрасывать к чудотворцевской конференции доклад «Латынь в контексте гоголевского „Вия“», – услужливо закивал Лебеда.
– Помилуйте, «исторический человек» – это же из «Мертвых душ».
– Так ведь сам Чудотворцев доказывал, что в основе «Мертвых душ» «Вий» Гоголя. Мертвые души набрасываются на Хому Брута, когда он читает Псалтырь по панночке, которую сам же заездил. А панночка, согласно Платону Демьяновичу, – это падшая София или Ахамот гностиков, а Хома и есть носитель тайного гнозиса, которому покоряется сама падшая София; она же говорит о нем: «Он знает…» Это последние ее слова. Знает, но не любит, и потому он лишь кимвал бряцающий и медь звенящая. (Его чтение в церкви.) Знает, но не любит, а любовью мог бы спасти панну Софию и сам спасся бы, а без любви погиб. Падшая София ловила его, но без Вия не могла поймать. Написал же себе эпитафию Сковорода, философ, бурсак, прототип Хомы Брута: «Мир ловил меня, но не поймал».
– А какого года эта работа Чудотворцева?
– Да чуть ли не тридцать седьмого, Игнатий Лукьянович!
– Ох, помню, нас тоже мир ловил, но не поймал, а теперь, того и гляди, поймает. Кстати, Сковорода-то – ваш тезка, Григорий Богданович.
– Ох, и не говорите, Игнатий Люцианович (при оханье у обоих прорезался явный малороссийский акцент).
– Так почему бы и не попросить Платона Демьяновича выступить с докладом «Гоголь и Сковорода»? Великий русский писатель и прогрессивный… деятель украинской культуры.
– Мысль неплохая, Григорий Богданович, когда бы то был юбилей Гоголя или на худой конец того же Сковороды. Но ведь юбилей-то Чудотворцева, а он Бог знает что и о Гоголе и о Сковороде наговорит, мол, по богомильской легенде перед концом мира прилетает птица Гоголь, а Сковорода – гностик, чающий Третьего Завета.
– Но тогда, Игнатий Лукьянович, почему бы не запустить доклад Чудотворцева о Прометее? Он же целую книгу написал: «Прометей в древнем и новом мире». Тема идеологически выдержанная. Титан-богоборец, похищение огня и так далее…
– Ну, вы известный чудотворцевед, – тонко улыбнулся Игнатий Лукьянович, – то есть я хотел сказать «чудотворцевовед», – поправился он тут же. – Если бы вы делали этот доклад, я бы слова не сказал. Но делать-то его будет Чудотворцев. А поручитесь ли вы, что Чудотворцев не повторит свою давнюю любимую идею, будто Прометей не огонь похищал, а искру Божию? Вы помните его выражение «путч олимпийцев»? А Прометей – хранитель древней титановой правды, то есть контрреволюционер. И людей он привлекал на сторону свергнутых титанов, вселяя в них эту самую титанову правду, искру Божию. Вспомните еще одно выраженьице Чудотворцева по поводу Прометея: «революция сверхчеловека». По-моему, одного этого выраженьица все еще достаточно, чтобы закрыть нашу кафедру.
– Но Прометей, Прометей! Самый благородный святой в философском календаре… Это же Маркс, не кто-нибудь…
– А Чудотворцев сравнит вам Прометея с Буддой, он же Сакья-Муни, которому клюет печень мнимое бытие, орел вечного возвращения. Платон Демьянович напомнит вам: Прометей – то общее, что есть между Буддой и Христом, взывающим со Своего креста: «Боже мой, Боже, для чего Ты меня оставил?» Действительно, для чего?
– М-да… А сам-то Платон Демьянович что предлагает для своего юбилея?
– А вы еще не догадались? Разумеется, доклад по своей коронной работе «Классики марксизма-ленинизма об античной диалектике».
– И что же может быть лучше? – оживился Лебеда.
– Вы что, не читали эту работу или забыли ее? Я же просил вас читать все, что Чудотворцев пишет, и сообщать мне. А эту рукопись он вам не показывал? Зато он давал ее читать мне. И я помню его келейный доклад на эту тему. В «Государстве» Платона наш новый Платон усматривает наше будущее, мистический коммунизм, и мне до сих пор неясно, апология ли это Платона или издевка над… – Штофик осекся. Григорий Богданович в отчаянье всплеснул руками.
– А не предложить ли ему сделать более специальный, филологический доклад? Скажем, о синтаксисе «Одиссеи»? Об аллитерациях у Гомера? О сравнениях в «Илиаде»?
– А тогда нам не миновать Вечного города. Троя – Троица, Троян – славянская Троица. Троянцы основывают Рим. А Римов три, и все три образуют мистическую монархию, за что Чудотворцев и был в тридцатые годы арестован…
Оба они приумолкли. И тут произошло невероятное. Заговорила Валаамова ослица. В разговор вмешался немой студент, склоненный над грудой разных «Фаустов» и немецких лексиконов. Не сдержался я. Сам не знаю, как у меня вдруг вырвалось:
– А не сделать ли Платону Демьяновичу доклад об Орфее? Помните «Бессмертие в музыке», Игнатий Лукьянович?
Старшие собеседники переглянулись. Я спохватился: моя тетушка-бабушка строго-настрого запретила мне сознаваться, что я читал Чудотворцева или хотя бы слышал о его дореволюционных работах. «За такое чтение тебя из института исключат», – уверяла она. Я и подумал, не исключат ли меня Штофик с Лебедой из института тут же, не сходя с места. Но они переглянулись по совсем другой причине. Они были настолько ошеломлены, что даже не задумались над тем, где я читал запрещенного Чудотворцева. Оказывается, именно я, второкурсник Фавстов, нашел выход из положения, за что институтские заправилы, по крайней мере, в ту минуту были мне благодарны. Игнатий Лукьянович вздохнул с облегчением:
– Да, это и впрямь то, что нужно. Конечно, музыка – тоже тема щекотливая. Не заговорил бы старик об Аделаиде… Но я надеюсь, у него хватит ума не произносить фамилии Вышинская. Кажется, Андрей Януарьевич учил его достаточно. Да и слишком уж далеко это от Орфея. Орфей – это лира, это гармония, это Эвридика, которая исчезает, когда на нее оглядываются раньше времени. «Ничего, голубка Эвридика, что у нас суровая зима». У нас, говорят, была оттепель, которой мы, правда, что-то не заметили. В конце концов, лучше аполлоновское и дионисийское начало, лучше хаокосмос, чем революция сверхчеловека или контрреволюция Бога, который то ли умер, то ли нет. Конечно, тут замешано бессмертие, таинственная мелодия, воскрешающая мертвых. Ее, дескать, ищут все композиторы мира с тех пор, как она забыта. Но подобная мелодия в докладе сойдет за метафору. Так что послушайте, как вас (он обернулся ко мне), Иннокентий, ах да, Иннокентий, кафедра классической филологии выносит вам благодарность, но, так сказать, конфиденциальную благодарность, вы поняли? Итак, надеюсь, это дело решенное?
Лебеда с готовностью закивал.
– Да, кстати, подскочил вдруг на стуле Штофик, – кажется, об Орфее не было высказываний (он понизил голос) у товарища Сталина? А то Прометей прямо-таки напрашивается на аналогию, учитывая его кавказские корни. Одно время Платон Демьянович прямо-таки бредил яфетическими параллелями, пока сам Сталин против них не выступил, но Чудотворцев убеждал меня, что выступил он против них лишь по соображениям конспирации, оберегая тайное знание. Тут и начнется разговор о Прометее, как о первом алхимике. Недаром говорится, что он похитил огонь в стволе тростника. А что такое тростник? Эту тайну раскрыл Блез Паскаль. Человек – мыслящий тростник, Прометеево исчадие. Божественная искра нужна была Прометею, чтобы раздуть алхимический огонь под тиглем, где выводится homo immortalis, человек бессмертный, а тигель Прометея – сосуд, где таится Бог. В псалмах сказано: «Аз рехъ, бози есте». Прометей не успел вывести бессмертного алхимического человека, который был бы союзником титанов: вот подвиг и вина Прометея. А нового Прометея Чудотворцев видел и, боюсь, все еще видит в Сталине, выводившем нового человека. Отсюда союз с Гитлером: Гитлер – тиглер. Мавзолей – реторта, реторта, реторта (Штофик чуть ли не выкрикнул это слово, и я подумал, не сам ли он алхимический сосуд). Нет, уж лучше Орфей, чем вся эта фавстовщина… (До сих пор не уверен, произнес ли он на немецкий лад «Faust» с дифтонгом или прямо сказал: фавстовщина.)
– Да, молодой человек, – Штофик даже очки снял, – я запамятовал, как ваша фамилия? Ах да, помню, помню!
Штофик даже побледнел, напуганный собственной откровенностью, недопустимой или преждевременной в присутствии Фавстова. Но надо отдать ему справедливость, он сразу взял себя в руки:
– Так не забудьте, молодой человек: конфиденциальность, конфиденциальность и еще раз конфиденциальность! Тогда можно будет подумать о вашем дальнейшем пути в науке. Иначе я ни за что не ручаюсь.
В последних словах прозвучала отчетливая угроза, но не прошло и полутора часов, как я нарушил Штофикову конфиденциальность в разговоре с Кирой Луцкой. Уже в первые недели сентября у нас с ней установилось обыкновение: мы вместе идем на метро, или я провожаю ее, но мы сворачиваем налево, выходим на набережную Москвы-реки и направляемся на предыдущую или на следующую остановку, вернее, бродим по переулкам, задерживаемся вблизи отдельных старых деревьев, которыми любуюсь я, а она иронизирует над моей старомодной сентиментальностью, но, по-моему, сама любуется ими. Я знал, что она замужем за Адиком Луцким, что несколько странно для первокурсницы, и он тоже учился на первом курсе нашего института, правда, на математическом отделении. Говорили, что ему следовало бы учиться в университете, так как он был победителем на нескольких математических олимпиадах, но в университет его все равно не приняли бы: отец его был одним из врачей-вредителей. Правда, отец его был реабилитирован, но недолго после реабилитации прожил. Его уже не было в живых, и Адик – математический гений, быть может, и все же, и все же… Как у нас говорили, университет все же не для него.