По поводу одной машины - Джованни Пирелли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сильвия: — Вот только муженек мой… С него станет: увидев, как я подойду к Котенку, набросится с расспросами — отчего да почему. «Зуб болит? Ты же час тому назад отлично себя чувствовала…» Он у меня — чистая душа, лукавить не умеет, все напрямик.,
Гавацци: — Можно поручиться, что он свалится на голову в самую ответственную минуту. Надо было его заранее предупредить, что у Сильвии спецзадание. Наша всегдашняя ошибка: если не выбалтываем лишнее, то недоговариваем.
Маркантонио (лавируя между машинами и останавливая «Форклифт» неподалеку от Гавацци): — Зачем Сильвия пошла к Котенку?
Гавацци: — А зачем ты лезешь не в свое дело?
Маркантонио: — Ага. Понятно. Привет!
Гавацци (подумав): — Болтун! Воображает, будто что-то понял. У людей мания— хотеть все знать…
XXX
За катафалком шагают, выстроившись в ряд, семеро Инверницци: Маркантонио, Сильвия и их пятеро детей. В центре — двое старших и так называемый Инженер оспаривают друг у друга право нести знамя ячейки Порта Вольта, право, явно узурпированное у товарищей-социалистов, которые пришли вчетвером: трое тех, что были накануне, и еще одна женщина в кружевной вуали. Явилось с полдюжины соседей Берти («Для массовости неплохо», — сказала Гавацци), но перед тем, как все стали рассаживаться по такси, они улизнули. От цеха пришли, в общем, те же, что всегда, хотя многих не досчитались: в это время по радио и по телевидению передавали футбольный матч. Женщин больше, чем мужчин. Бригада намотчиц в полном составе, за исключением Амелии: ей нездоровилось, поэтому ее оставили дежурить возле парализованной сестры Берти.
Пришли уборщица Чезира и еще несколько женщин, среди которых, ко всеобщему удивлению, оказалась и Марианна с «Авангарда». Стало быть, вместе с Брамбиллой-отцом, Маньялосом, Тревильо, Порро, неизменным Джеппой, парнишкой Кастеллотти и от Внутренней комиссии — Пассони, Кастельнуово и Каторжником (фирма своего представителя не послала, так как Берти уже не состоял в штате), а также делегатами «Свалки» Соньо и Гараном набралось человек тридцать. В общем, по количеству вроде ничего, но что такое для похорон в Милане тридцать человек, бредущих за жалким гробом с одним-единственным венком!
— Тем лучше, — сказала Сильвия, с той жестокостью, с какой она всегда формулирует особо ответственные суждения. — Тем яснее будет, как плохо мы организованы. И как неумны. Часто ли в этой нашей поповской Италии представляется возможность устроить внушительное похоронное шествие по-социалистически?
Маркантонио в отличной форме, подтянут и бодр, как всегда, когда он появляется на людях со всей семьей.
— Вот видите, — говорит он, — чем смелее выражаешь свои идеи, тем большее уважение это вызывает у противников (тротуары запружены воскресной толпой, мужчины снимают шляпы, многие женщины, несмотря на красный флаг, крестятся).
— Сильвия: — А где это сказано, что человек в шляпе — непременно буржуй!?
Всезнайка-малыш: — Папа прав. Посмотри на полицейских: уж кто-кто, а они наверняка реакционеры. И все-таки всякий раз, чтобы дать нам пройти, останавливают движение.
Сильвия: — Похоронную процессию всегда пропускают…
Сильвия поглядывает назад, на Марианну; дело в том, что Гавацци незаметно догнала ее и теперь идет рядом. Сильвия замедляет шаг, чтобы постепенно оказаться в одном ряду с ними. Справа Гавацци, за ней по пятам Кастеллоти, Марианна посередине, а Сильвия слева. «Здесь, по крайней мере, помалкивают, — отмечает она про себя, — а то идти за гробом да еще толковать о похоронах…»
Так они шли довольно долго, не проронив ни звука. Наконец, Сильвия сделала первую попытку:
— Сама не знаю, почему так получается, — сказала она и посмотрела на свои запылившиеся туфли, всего за два часа до этого начищенные до блеска. — Когда еще одна девушка приходит на завод, мне хочется ее обнять, потому что, говорю я себе, одной женщиной-работницей стало больше. Когда девушка выходит замуж и уходит с завода — муж хочет, чтобы она смотрела за домом, — мне хочется ее обнять, потому что, говорю я себе, одной горемыкой меньше.
Лицо у Марианны под материной черной косынкой восковое, глаза обведены кругами, бледные, без кровинки губы плотно сжаты. Если бы она шла не в третьем ряду, ее можно было бы принять за дочь покойного. На самом же деле Марианну с ним связывает только смутное воспоминание о водянистых, до удивления голубых глазах. Зачем она пришла? Была уверена, что встретит Андреони. Чтобы покончить со всем этим! Если восстановить в памяти шаг за шагом всю историю — ей-богу, она держалась молодцом! Даже дерзко! И еще неизвестно, напрасно или нет, если эти две интриганки, Гавацци и Сильвия, явно сговорившись между собой…
Сильвия (делая над собой усилие): — На мой взгляд, ошибку совершает и та и другая. Девушка идет на завод не для того, чтоб трудиться, а для того, чтоб избавиться от ига родителей. Девушка выходит замуж не потому, что ее привлекает замужество, а потому, что хочет освободиться от ига завода. И это — в самые лучшие годы, в двадцать — двадцать пять лет! Вместо того чтобы идти навстречу своему будущему, она убегает от прошлого. — Подождав немного: — Может, я неясно выразилась…
Да что там… Яснее ясного. С этой Марианной с «Авангарда» не разговоришься. Марианна — это как раз тот особый случай. Она пошла на завод сознательно, упорно стремилась к труду. Она не из тех, что готовы броситься в объятия первому встречному, лишь бы заполучить мужа. Марианна — настоящая работница, она отстаивает свое право на труд зубами и ногтями и точно так же будет защищать свою семью, если семья у нее будет.
XXXI
Холмик возле могилы совсем рыхлый. Гавацци увязает в земле и не отпускает от себя Кастеллотти, чтобы в случае чего было на кого опереться; а другую руку, сжатую в кулак, засовывает в карман пальто. Время от времени она вытаскивает руку из кармана, сплетает пальцы. Но равновесие ей удерживать трудно, и она снова хватается за острое мальчишечье плечо. Оно не выдерживает, перекашивается. Ноги болят — хоть кричи. Видно, как под изношенной, бугристой поверхностью полуботинок шевелятся — сжимаются и разжимаются — натруженные пальцы. Переступая с ноги на ногу, то нажимая на пятки, то на носки, потоптавшись, Гавацци все же вскарабкалась наверх, вместе со всеми. Массивная, окутанная туманом фигура ее, кажущаяся еще тяжеловеснее на фоне множества белоснежных крестов, тоненьких обелисков, тумбочек и колоннок, неожиданно обрела особую монументальность и внушительность. Когда она заговорила, голос ее звучал так же, как всегда, словно она митинговала в цеху, в столовой, перед Внутренней комиссией. Начало фразы у нее энергичное, бравурное; потом вдруг спад, почти скороговорка, несколько взлетов и скомканная концовка. Словно каждый ее довод подкошен мыслью: «Я-то выкладываюсь вся, до дна, а вы? Вы меня даже не слушаете!»
— Так вот, Берти… — начала она. Уткнулась подбородком в грудь — закашлялась. Когда кашель прошел, продолжала: — Если я вам скажу, что сама стою одной ногой в могиле, вы, наверно, подумаете, что это я так, для красного словца. Хотите верьте, хотите — нет. Так вот, то, что Берти был порядочным человеком, мы знаем давно, с полвека. А о том, что он носил в кармане партийный билет с серпом и молотом, мы узнали только 48 часов назад. Ну и что же, спросите вы? А то, что партбилет с серпом и молотом в наш суровый век может помочь (заметьте, не помогает, а может помочь) вырасти, закалиться, завоевать авторитет. Насчет авторитета — всякому понятно, особенно такому, как Берти, который решил завоевать его, став начальником. Не знаю, стал ли бы он авторитетнее, если бы показал свой партбилет… Может, в данном случае это просто сбило бы людей с толку. Но раз он умер, так и не вытащив билета из кармана, нечего мудрствовать — приписывать ему то, чего не было. Хотя Берти и был начальником, мы его в грош не ставили. Что говорить, нехорошо это. Но так повелось. Уважают того, кто умеет заставить себя уважать. Вы поймете меня лучше, если я буду говорить не об авторитете, а о власти. Одни показывают свою власть над рабочими, чтобы поиздеваться, другие для того, чтобы подхлестнуть. Берти над рабочими не издевался, этого не было. Но и не подхлестывал. Он стал покойником еще при жизни, еще в цеху, задолго до того, как его вышвырнули на «Свалку». Сгибался все ниже, пока не протянул ноги на диване, откуда мы его сейчас переложили в гроб. Вот и мы, если мы будем такими, как сейчас — полностью во власти тех, кто захочет — нальет нам тарелку супа, не захочет — не нальет, — мы будем как те собаки, которые не рычат, не лают, будто сдохли. Например, ты, Брамбиллоне. В чем смысл твоей работы и есть ли он вообще? Какая связь между тем, что ты делаешь, и твоей личностью? Ведь ты даже не знаешь, будет ли у твоего сына, который уже ведет ту же жизнь, что и ты, будет ли у детей твоего сына, я не говорю, малолитражка вместо мотороллера, а нужный ключ в кармане, ключ к собственной жизни? Или же им придется выклянчивать ее в долг, день за днем, под расписку?! Завтра утром выйдешь из дома, доедешь на трамвае до знакомой площади, войдешь, насвистывая, в проходную, протянешь руку, ан — твоего номерка уже нет! Плюй-плюй через левое плечо — не поможет! Уж если нет так чет. И то же самое может случиться с твоим сыном, с той разницей, что в двадцать лет жизнь как засахаренный орех: раскусить трудно, зато вкусно. Завтра тебя выбросят на улицу за то, что сегодня у тебя сорвалось откровенное слово, за то, что из кармана у тебя выглядывает газета, которую ты любишь читать, за то, что у тебя есть свое лицо и начальник злится, что не может его переделать. Или же — потому, что у дирекции есть свои соображения, из которых следует, что она больше не нуждается в услугах еще десяти или ста рабочих. А то и просто так — что там церемониться. Уволят десять, двадцать, тридцать человек и столько же возьмут на их место, да будет оставшимся девяноста, восьмидесяти или семидесяти (включая вновь набранных) известно, что они могут оказаться в числе тех десяти, двадцати или тридцати, которых выгонят в следующий раз. Значит, тот, кто не боится, проявляет не мудрость, а недальновидность. Я тебя знаю, Сильвия, по глазам вижу: будь твоя воля, ты бы сейчас воткнула мне в рот кляп. Но ведь то, что я говорю, — чистая правда. Покуда сидишь там, каждая катушка, каждый метр кабеля отмеряет лиры, лиры, которые в правый карман входят, а из левого улетучиваются. Но ведь когда тебя там нет, лиры из левого кармана все равно текут (правда, недолго). Если бы ты была на моем месте, вот здесь, на этом бугре, на котором мне, наверно, суждено застудить ноги, ты бы сказала, что вся загвоздка — в единстве. «Пролетарии всех стран»… и так далее. Ты же у нас отличница! Браво! Я бы тебе даже похлопала — благо, аплодисменты способствуют кровообращению (жаль, что не прояснению идей). Но с помощью готовых фраз, устаревших вместе со старым социализмом, ничего не оживишь. Они уже не звучат — ни для нас, слишком часто их слышавших, ни для молодежи, которой не довелось их слышать тогда, когда они звучали как откровение, когда простое слово «трудящиеся» воспринималось как набат, как победа. Нечего улыбаться, Маркантонио! Можно подумать, что если ты разъезжаешь на тележке, если ты — пропагандист ИКП с мотором, то ты не такой, как все! Ничего подобного! Ты такой же, как Порро, как все, с той разницей, что ты не цепной пес, а бродячий. Если бы, при всем при том, в тебе клокотал добрый заряд злости, тебя бы уже давно ссадили с автокара и отправили… Кстати, куда девались эти двое со «Свалки»? Смылись?