Царица печали - Войцех Кучок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А когда ее уже не было в квартире, когда она выходила вместе со своим каблучно-коридорно-исчезающим стуком, который потом внизу, под окнами, основательно растворялся в других уличных стуках, а у меня оставался только ее запах, я закрывал окно, чтобы не выпустить этот запах, и начинал поиски оброненного ею волоска — на одеяле, на моей рубашке, рубашке, которую она обожала надевать, потому что та очень хорошо сочеталась с бессонными ночами, с разговорами, с выходами на балкон и любованием луной, с гусиной кожей, с возвращениями в постель, с объятиями. А когда со мной оставались только ее запах, волосы и еще какие-нибудь еле заметные следы ее пребывания, я становился словно собака, которая никогда не может понять, что хозяйка вышла и скоро вернется, потому что для нас, собак, если хозяйки уходят, то уходят навсегда, и мы, собаки, каждый раз умираем от беспредельного одиночества, поэтому каждое их возвращение к нам становится невозможным чудом и возвращает нас к жизни. А когда она исчезала, то начинала всем — кожей, кровью, пульсом — думаться во мне, я старался вспомнить ее лицо и как мы познакомились, но от тоски не мог вспомнить, и тогда я пытался понять, кто мы такие и как все это у нас началось. Когда ее не было, то ее будто не было никогда; когда же она возвращалась, я забывал, что мы когда-либо расставались.
С некоторого времени я стала замечать, что у меня проблемы с памятью. При нашем темпе жизни, при такой гонке на фирме с утра до вечера человек часто ловит себя на том, что не помнит всего, что вокруг, а то зачем тогда в уголке экрана в компьютерах помещают дату, то есть все делается так, чтобы даже этим человек не загружал себе память, зачем тебе знать, какой сегодня день, время не принадлежит тебе, ты продал его работодателю, ты не должен забивать себе голову памятью о времени; да что там время, если бы ты забыл, как тебя зовут, тоже ничего не произошло бы, не важно, как тебя звать, хорошее твое имя или плохое, важна твоя функциональность. В принципе, мелкие провалы памяти были в порядке вещей, в них не было ничего тревожного. Настоящие же проблемы у меня начались… вот именно, я даже не помню когда, видно, я вышла от него чуть позже и опоздала на автобус, хотела позвонить на фирму и предупредить, что задерживаюсь, и как раз тогда, именно тогда, внезапно: пустота. Какая фирма, что такое фирма, что вообще означает это слово, название рыбы, что ли; куда я шла, в магазин, где торгуют рыбой-фирмой, за филе, мне филе, что ли, нужно, что я тут делаю, что значит «делаю», что значит «я», почему его нет рядом со мной, почему я не с ним и не в постели, есть ли какое-нибудь оправдание моего отсутствия в постели, что этот телефон делает в моей руке, как его положить на место, может ли мне кто-нибудь помочь?
Знакомый психиатр говорил, что невроз способен на гораздо большее, чем мы можем себе представить, в этом и состоит его парадокс: мы сами его придумываем себе в подсознании, сами на свою голову раскармливаем его, а потом он удивляет нас симптомами, которых невозможно было ожидать; он говорил, что стресс иногда вызывает внезапную потерю памяти, как внезапный сон у больных нарколепсией, что это может случиться при слишком больших нагрузках, ну а эта моя работа, беготня и так далее… Нет, само Собой, он говорил слово «невроз» для поддержания моего духа, но так подозрительно при этом смотрел, так морщил лоб, что я по выписанным на его лбу морщинам прямо прочла удивление. «Неужели альцгеймер? В таком возрасте?»
Впрочем, речь здесь не шла только о памяти, это было внезапное ощущение абсолютной уверенности, что всего того, что не является Им, Моим Любимым Мужчиной, просто не существует, что это всего лишь на скорую руку выстроенный фон, какой-то невнятный второй план, как в американских сериалах, где стоит перенести внимание с действия на первом плане на подвижную массовку на втором плане, чтобы заметить всю ее искусственность, ту неестественную симметрию, с какой статисты перемещаются из одного конца экрана в другой, все одинаково, никакой случайности, — точно так же я смотрела теперь на людей на остановке, в автобусах, в трамваях, в машинах, на велосипедах, все время туда-сюда, все бегом и все как-то слишком симметрично, неестественно, в панике жизни, которая корежит их и велит им изо дня в день быть никем; я видела эти безликие табуны и абсолютно была убеждена, что, стоит мне к кому-нибудь из них обратиться, он недоуменно пожмет плечами и станет беспокойным взглядом искать режиссера, немо вопрошая: «Чего она от меня хочет? Я ведь всего лишь статист…»
Проблемы с памятью не означают только и исключительно проблемы с запоминанием и узнаванием. Все это можно легко списать на невнимательность и не слишком казниться, ведь именно так и пролетает по жизни большая часть так называемых художников; о нет, настоящие проблемы с памятью начинаются тогда, когда вспоминается не то и не так, как хотелось бы. Известно, что дежавю держится едва ли не пару секунд, а послевкусие от него остается надолго. Что бы было, если бы дежавю возвращалось все чаще, на более длительное время, чтобы наконец длиться беспрерывно, в течение многих минут, часов, дней? А со мной ведь именно это и произошло.
А когда я всматривался сблизи в пушок на ее шее, в том месте, где кончается линия волос, то не мог удержаться и языком вел вдоль позвоночков, стараясь, чтобы моя слюна не успела высохнуть на ее шее, не отрывал взгляда от праздных с незапамятных времен дырочек для сережек, а мой язык, опережая мысль, уже поселялся в ее ухе, и под ухом, и под другим ухом тоже, и тогда она сама приходила в движение, уже по собственному выбору любезно знакомя меня с местами, сильнее других стосковавшимися по влаге моих губ, подставляла мне их: ложбинка у основания шеи — в месте сближения ключиц — ждала увлажнения и ниже, под ключицами, где нежно начинает обозначать себя грудь, и медленно, очень медленно, круговыми движениями — языка на одной груди и кончиков пальцев на другой — я выводил симметричные спирали, все теснее окружая утвердившиеся в желании и отвердевшие от желания соски, даже сама мне их нетерпеливо подставляла, чтобы с ними в устах вызывал духов из ее уст, духов любовников былых времен, которые в ее стонах и отрывистом шепоте выбирались на свет и сбрасывали со столиков чашки, сбивали в кучу простыни и склоняли нас к тому, чтобы мы, отбросив церемонии, предпочли ненасытность и подчинились бы этим шепоткам, не признавая порядка, не признавая ни вертикали, ни горизонтали, ни полов, ни потолков, не признавая ни этот свет, ни тот, ни жизнь, ни смерть, чтобы все оказалось бренным, несущественным, когда мы оба, объединенные взаимным обладанием, обалдевали и становились безразличными ко всему остальному, а остальным тогда становилось все, кроме нас, впрочем, мы сами тоже становились тогда остальным, неважным, а важно было только то, что возникало между нами и все быстрее и быстрее несло нас друг к другу, делая нас все ближе и ближе.
У меня все время было подозрение, что время нас обманывает, но я не подозревала, что оно обманывает нас все время.
Я увидела на улице какого-то господина в шляпе: он галантно приподнимает шляпу, приветствуя какую-то солидную пару. Между солидной парой и галантным господином проезжает ребенок на велосипеде, шляпа из руки галантного господина вылетает, он наклоняется за шляпой, солидная пара умиленно смотрит вслед юному велосипедисту, безграничное терпение на их лицах — как все мило, милая сценка, милые люди, вот только вижу я это не впервые (в сотый, в тысячный раз?). То, что принято считать миром внешним, я разоблачила как оживленную сценографию с ограниченным количеством вариантов. Ограниченным моей памятью. Я стала так часто узнавать лица, ситуации, угадывать погоду, события, что этот свет должен был бы для меня уже очень давно кончиться, так давно, что это, в сущности, громадное количество картин, которые в моей памяти отложились за годы жизни, успело примелькаться. И я успела проникнуться уверенностью, что меня давно уже нет в живых. Я думала, что смогу справиться с этим, но чувство, что тебя больше нет, довольно сильно занижает самооценку, особенно если это чувство начинает, с позволения сказать, обретать плоть. Я так подумала: я не знаю, какая она должна быть, загробная жизнь, но я себя в ней не вижу, и как раз тогда началось самое плохое: уже не стало моего тела, в смысле, видеть-то я его видела, но перестала ощущать, не могла двигаться, или даже и этого не было — я впала в истерику, спросила его, видит ли он меня, как он вообще может видеть меня, если меня нет, как можно быть таким наивным и ничего не понимать, но довольно было того, что он прикоснулся ко мне, достаточно было того, что я услышала от него: «Да успокойся ты, с тобой все в порядке, ведь не с самим же собой я сейчас разговариваю»; он гладил меня и приводил в чувство, его прикосновения возвращали меня к себе.