Былое и думы. (Автобиографическое сочинение) - Александр Герцен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возле актеров, сошедших со сцены маленького театра, — актеры самых больших подмосток в мире, давно исключенные из афиш и забытые — они в тиши доживают век Цинциннатами и философами против воли, Рядом с артистами, некогда отлично представлявшими царей, встречаются цари, скверно разыгравшие свою роль. Цари эти захватили с собой, как индейские покойники, берущие на тот свет своих жен, двух-трех преданных министров, которые так усердно помогли им пасть и сами свалились с ними. В их числе есть венценосцы, освистанные при дебюте и все еще ожидающие, что публика придет к больше справедливой оценке и опять позовет их. Есть и такие, которым impresario исторического театра не позволил и дебютировать — мертворожденные, имеющие вчера, но не имеющие сегодня — их биография оканчивается до их появления на свет; астеки давно ниспровергнутого закона престолонаследия — они остаются шевелящимися памятниками угасших династий.
Далее идут генералы, знаменитые победами, одержанными над ними, тонкие дипломаты, погубившие свои страны, игроки, погубившие свое состояние, и сморщенные седые старухи, погубившие во время оно сердца этих дипломатов и этих игроков. Государственные фоссили,[1332] все еще понюхивающие табак так, как его нюхали у Поццо-ди-Борго, лорда Абердина и князя Эстергази, вспоминают с «ископаемыми» красавицами времен M-me Recamier — залу Ливенши, юность Ла-блаша, дебюты Малибран и дивятся, что Патти смеет после этого петь… И в то же время люди зеленого сукна, прихрамывая и кряхтя, полурасшибленные пара(418)личом, полузатопленные водяной, толкуют с другими старушками о других салонах и других знаменитостях, о смелых ставках, о графине Киселевой, о гомбургской и баденской рулетке, об игре покойного Сухозанета, о тех патриархальных временах, когда владетельные принцы немецких вод были в доле с содержателями игр и опасный, средневековый грабеж путешественников перекладывали на мирное поприще банка и rouge ou noir…[1333]
…И все это еще дышит, еще движется, кто не на ногах — в перамбулаторе, в коляске, укрытой мехом, кто опираясь вместо клюки на слугу, а иногда опираясь на клюку за неимением слуги. «Списки иностранцев» похожи на старинные адрес-календари, на клочья изорванных газет «времен наваринских и покорения Алжира».
Возле гаснущих звезд трех первых классов сохраняются другие кометы и светила, занимавшие собою, лет тридцать тому назад, праздное и жадное любопытство, по особому кровавому сладострастью, с которым люди следят за процессами, ведущими от трупов к гильотине и от кутей золота на каторгу. В их числе разные освобожденные от суда за «неимением доказательств» отравители, фальшивые монетчики, люди, кончившие курс нравственного лечения где-нибудь в центральной тюрьме или колониях, «контюмасы»[1334] и проч.
Всего меньше встречаются в этих теплых чистилищах тени людей, всплывших середь революционных бурь и неудавшихся народных движений. Мрачные и озлобленные горцы якобинских вершин предпочитают суровую бизу, угрюмые лакедемоняне — они скрываются за лондоясаими туманами…
II. С этого
1. Живые цветы. — Последняя могиканка
— Поедемте на bal de l’Opera — теперь самая пора — половина второго, — сказал я, вставая из-за стола в небольшом кабинете Cafe Anglais, одному (419) русскому художнику, всегда кашлявшему и никогда вполне не протрезвлявшемуся. Мне хотелось на воздух» на шум, и к тому же я побаивался длинного tete a tete с моим невским Клод Лорреном.
— Поедемте, — сказал он и налил себе еще рюмку коньяку.
Это было в начале 1849 года, в минуту ложного выздоровленья между двух болезней, когда еще хотелось или казалось, что хотелось, иногда дурачества и веселья.
…Побродивши по оперной зале, мы остановились перед особенно красивой кадрилью напудренных дебардеров с намазанными мелом Пьерро. Все четыре девушки, очень молодые, лет восемнадцати — девятнадцати, были милы и грациозны, плясали и тешились от всей души, незаметно переходя от кадриля в канкан. Не успели мы довольно налюбоваться, как вдруг кадриль расстроился «по обстоятельствам, не зависевшим от танцевавших», как выражались у нас журналисты в счастливые времена цензуры. Одна из танцовщиц, и, увы, самая красивая, так ловко или так неловко опустила плечо, что рубашка спустилась, открывая половину груди и часть спины — немного больше того, как делают англичанки, особенно пожилые, которым нечем взять, кроме плечей, на самых чопорных раутах и в самых видных ложах Ковенгардена (вследствие чего во втором ярусе решительно нет возможности с достодолжным целомудрием слушать «Casta diva» или «Sub sal ice»[1335]).
Едва я успел сказать простуженному художнику:
«Давайте-ка сюда Бонарроти, Тициана, берите вашу кисть, а то она поправится» — как огромная черная рука не Бонарроти и не Тициана, a gardien de Paris[1336] схватила ее за ворот, рванула вон из кадриля и потащила за собой. Девушка упиралась, не шла, как делают дети, когда их собираются мыть в холодной воде, но человеческая справедливость и порядок взяли верх и были удовлетворены. Другие танцовщицы и их Пьерро переглянулись, нашли свежего дебардера и снова начали поднимать ноги выше головы и отпряды(420)вать друг от друга, для того чтоб еще яростнее наступать, не обратив почти никакого внимания на похищение Прозерпины.
— Пойдемте посмотреть, что полицейский сделает с ней, — сказал я моему товарищу. — Я заметил дверь, в которую он ее повел.
Мы спустились по боковой лестнице вниз. Кто видел и помнит бронзовую собаку, внимательно и с некоторым волнением смотрящую на черепаху, тот легко представит себе сцену, которую мы нашли. Несчастная девушка в своем легком костюме сидела на каменной ступеньке и на сквозном ветру, заливаясь слезами; перед ней — сухопарый, высокий муниципал, с хищным и серьезно глупым видом, с запятой из волос на подбородке, с полуседыми усами и во всей форме. Он с достоинством стоял, сложив руки, и пристально смотрел, чем кончится этот плач, приговаривая:
— Allons, aliens![1337]
Для довершения удара девушка сквозь слезы и хныканье говорила:
— …Et…et on dit… on dit que… que… nous sommes en Republique… eG. on ne peut danser comme l'on veut!..[1338]
Все это было так смешно и так в самом деле жалко, что я решился идти на выручку военнопленной и на спасение в ее глазах чести республиканской формы правления.
— Mon brave,[1339] — сказал я с рассчитанной учтивостью и вкрадчивостью полицейскому, — что вы сделаете с mademoiselle?
— Посажу au violon[1340] до завтрашнего дня, — отвечал он сурово.
Стенания увеличиваются.
— Научится, как рубашку скидывать, — прибавил блюститель порядка и общественной нравственности.
— Это было несчастье, brigadier, вы бы ее простили,
— Нельзя. La consigne.[1341] (421)
— Дело праздничное…
— Да вам что за забота? Etes-vous son reciproque?[1342]
— Первый раз отроду вижу, parole d'honneur![1343] Имени не знаю, спросите ее сами. Мы иностранцы, и нас удивило, что в Париже так строго поступают с слабой девушкой, avec un etre freie.[1344] У нас думают, что здесь полиция такая добрая… И зачем позволяют вообще канканировать, а если позволяют, господин бригадир, тут иной раз поневоле или нога поднимется слишком высоко, или ворот опустится слишком низко.
— Это-то, пожалуй, и так, — заметил пораженный моим красноречием муниципал, а главное, задетый моим замечанием, что иностранцы имеют такое лестное мнение о парижской полиции.
— К тому же, — сказал я, — посмотрите, что вы делаете. Вы ее простудите, — как же из душной залы полуголое дитя посадить на сквозной ветер.
— Она сама не идет. Ну, да вот что, если вы дадите мне честное слово, что она в залу сегодня не взойдет, я ее отпущу.
— Браво! Впрочем, я меньше и не ожидал от господина бригадира — я вас благодарю от всей души.
Пришлось пуститься в переговоры с освобожденной жертвой.
— Извините, что, не имея удовольствия быть с вами знакомым лично, вступился за вас.
Она протянула мне горячую мокрую ручонку и смотрела на меня еще больше мокрыми и горячими глазами.
— Вы слышали, в чем дело? Я не могу за вас поручиться, если вы мне не дадите слова, или, лучше, если вы не уедете сейчас. В сущности, жертва не велика: я полагаю, теперь часа три с половиной.
— Я готова, я пойду за мантильей.
— Нет, — сказал неумолимый блюститель порядка, — отсюда ни шагу.
— Где ваша мантилья и шляпка?
— В ложе — такой-то номер, в таком-то ряду. (422)
Артист бросился было, но остановился с вопросом: