Мыс Раманон - Анатолий Ткаченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очнувшись, Чока увидел, что вода в яме заметно убавилась, обнажились мокрые липкие обрывы, и теперь вовсе незачем было прыгать: потеряешь последние силы и умрешь от голода, ибо не сможешь поймать даже маленького комарика. Чоке не хотелось умирать, да и что будет там, после смерти? Хорошо, если приснятся приятные сны, а если совсем ничего — очень грустно и неинтересно. И Чока принялся ловить комаров: гонялся за ними, прыгал, подкарауливал, выставив из воды кончик рыльца. Он быстро позабыл о яме, родном болоте, даже о себе самом: так любил он свое главное дело жизни охоту. Наевшись, и вовсе не захотел думать о своей беде, а когда наступила ночь и далеко в черной глубине неба загорелись звезды, он долго смотрел на них, и они казались ему большими светляками, которых можно слизнуть языком, если хорошо подпрыгнуть.
С каждым днем вода теплела и убывала. Наконец она коснулась дна, развезла в мутную жижу ил, мох, упавшие с осени листья. На эту грязь летели тучи комарья и мошкары, валились сверху пухлые мотыльки, и жить стало очень легко. Не хуже, чем в любом болоте, даже в том, где Чока родился. Вот бы посмотрели лягушки, сколько у него вкусной еды!
Прошлогодняя доска, с конца которой Чока хотел выпрыгнуть из ямы, совсем подгнив, обрушилась. И хорошо: не надо беспокоиться и понапрасну биться о жесткую глину стены. Других важных дел хватает: надо много купаться, нырять, барахтаться, зарываться и подолгу лежать в прохладном иле, чтобы после, когда иссякнет вода, не шибко грустить о ней.
Чока вырос, сделался большой, сильной лягушкой за весну и начало лета. И оттого, что он теперь почти не думал про жизнь, которая глухо шумела где-то наверху, он сумел позаботиться о себе: расширил и углубил лужицу под доской, впустил в нее побольше воды.
Яма высохла, в полдни сильно прогревалась, а Чоке было легко и прохладно. К тому же насекомые, боясь жары, начали слетаться к лужице, скапливались здесь тьмой-тьмущей. И Чока разжирел, объедаясь. Задремывая от лени, он жалел своих сородичей, которым, пожалуй, стало уже тесно в болоте и они неусыпно трудятся теперь, добывая пищу.
Однажды, когда Чока грел на солнце свою горбатую широкую спину, в стене ямы послышался шум, треск кореньев. Чока юркнул к себе в дом, притих. Шум усилился, перешел в толчки, удары. Потом отвалился кусок сухой глины, и из дыры высунулась острая мордашка какого-то зверя. Он отряхнулся, сильно потянул носом воздух и задней лапой почесал затылок. Был он почти черный, шерстка красиво лоснилась, точно смоченная водой, а глаз как и вовсе не было — узкие щелочки. Зверь еще раз потянул носом и громко спросил:
— Кто здесь живет?
Чока промолчал, глубже всунувшись в воду.
Зверь направил свой нос — он у него часто подергивался — прямо на лужицу, сказал:
— Вылазь!
Чока выпрыгнул, опасаясь, что может быть хуже, но близко не подошел.
— Кто ты? — осведомился зверь.
— Чока. Лягушка,— ответил Чока.
— Лягушка? Которые в болотах живут?
— Ква-чок! — подтвердил Чока, чтобы у зверя не было сомнений.
— Почему в яме?
— Упал.
— Бедный, — сказал зверь и почесал затылок. — Я крот. Хожу под землей. Прошел под всем лесом, под вашим болотом. Яма вот попалась — огорчение. Не люблю свет и жару. А ты-то хочешь домой?
Чока промолчал, не зная, что ответить: так нежданно появился этот зверь, так внезапно спросил о доме.
— Вот что я тебе скажу, — прохрипел крот (ему уже было плохо на свежем воздухе), — полезай в мой ход и скачи по нему. Скачи, скачи и когда-нибудь выскочишь наверх. А мне некогда, шерсть трещит от жары.
— Нет, — сказал Чока и вдруг соврал неожиданно для себя: — У меня друг есть — Человечек. Он скоро вытащит меня.
— Тогда бывай!
Крот слепо перебежал яму, чуть не сбив по пути Чоку, уткнулся острым рыльцем в другую стену, заработал всеми четырьмя лапами и быстро углубился в глину. Позади осталась черная дыра.
Чока глянул в дыру — темно, сыро, и только слышится глухой шум, скрежет: где-то уже далеко буравил землю крот. «Чудной какой-то, — подумал Чока, — в земле живет, землю роет. Зачем это ему? Разве интересно? Без воды, тины... Совсем диким стал — даже тепла боится». Чока перешел к другой дыре, откуда крот появился в яме, глянул. Темно, сыро. А может, поскакать по кротовому ходу? Решиться — и поскакать. Скакать долго, терпеливо — ведь крот где-то с самого верха начинал свой ход. «Нет, — решил Чока, — страшно. Еще земля обвалится, придавит».
И потекли совсем спокойные дни и ночи. Чока много спал, много ел и очень полюбил смотреть сны о людях и родном болоте. Он так привык к ним, что понемногу сны начали казаться ему более настоящей жизнью. Проснувшись, Чока, случалось, долго всматривался в сумерки ямы и принимал это существование за другой, тоже приятный сон. Если ему становилось скучно, он отправлялся в угол и дразнил большого паука с желтым крестом на спине (паук поселился там, едва высохла в яме вода). Воровал у него мошек, рвал паутину. Паук противно трещал, бил его колючими лапами, а раз больно укусил. Но Чока не испугался: ведь и это почти как во сне.
Лишь иногда, в особенно яркий день, заноет у Чоки внутри что-то тоненько и нежно, захочется ему на простор, но тут же он, потосковав, уснет или примется охотиться за комарами и опять позабудет. Ведь был он лягушкой с маленькой головой и маленьким холодным сердцем.
И все-таки та, большая жизнь напоминала о себе.
Дремал Чока как-то утром в своей лужице, воображал, что покачивается на широком листе кувшинки, и вдруг что-то упало сверху в яму. Упало, завозилось, запищало. Глянул — мышь суетится, шарахается от стены к стене. А вот уже начала прыгать на обрыв: прыгнет, упадет, снова прыгнет. «Точно как я»,— подумал Чока, выполз из лужицы и сказал:
— С прибытием вас!
Мышь оторопела, попятилась и забилась под щепку. Виден был лишь ее острый усатый носик.
— Не бойся, — сказал Чока, — я лягушка. Ква-чок!
Мышь высунула голову, обострила черные глазки.
— И прыгать не надо. Бесполезно. Я тоже прыгал.
— Как же быть?.. — скрипнула мышь.
— Так: живи здесь.
Мышь запищала, замотала головой — с ней случился нервный припадок. Она прыгнула на обрыв, и довольно высоко, упала и вновь бросилась на обрыв. Чока не стал мешать — пусть попрыгает! — и уполз к себе в лужицу.
Долго слышалась возня, осыпалась сухая глина. Чока задремал от скуки, а когда проснулся, перед ним сидела грязная, едва живая мышь.
— Дура,— сказал Чока,— комаров здесь много.
— Я не ем комаров... — хило пожаловалась мышь.
— А-а, ты грызунья? Все равно проживешь: тут разной еды хватает — ветер семена, даже орехи заносит.
К вечеру мышь вырыла себе норку в сухой стене ямы, погрызла еловых семян, поточила зубы о какие-то корешки и улеглась спать.
Так и стали они жить вдвоем. Много спали, много ели, и скоро мышь научилась видеть длинные приятные сны — про ту хорошую жизнь, которая была у нее далеко наверху. Вместе они дразнили паука, грелись на солнце, когда оно стояло прямо над ямой. Раз даже проявили храбрость: задавили шмеля. С перебитым крылом (побывал в клюве какой-то птицы) шмель свалился к ним и начал скверно ругаться, грозить своим жалом. Особенно мышь отличилась — ударила его лапой, а Чока утопил шмеля в лужице. За это Чока научил мышь видеть сны о людях. Ей понравилось (она знала людей с детства, жила в подполе дома на краю деревни), и сны у нее были еще более приятные, чем у Чоки.
Мышь заготовила много семян, корешков и орехов, а когда начались холода, простилась с Чокой и спряталась в норку зимовать. Немножко выждав, и Чока зарылся в ил.
Засыпало, занесло снегом яму.
Весной Чока всплыл сквозь воду на свет. Поискал мышь и не нашел ее. Понял: она утонула.
Минуло еще два лета. Чока стал пожилой неуклюжей лягушкой: маленькая голова, пухлый жирный живот, маленькие ножки. Он почти не двигался (что проку в суете!). лишь изредка скандалил с падающими в яму жуками: трещат, шумят — никакого покоя. Сожалел, что жуки слишком жесткие, их нельзя упрятать в живот.
Чока решил для себя: нет ничего более приятного в жизни, чем сладко есть и бесконечно спать. Даже интересные сны о страшноватых и непонятных людях теперь виделись ему редко и как-то неясно, точно сквозь мутную воду. Большой паук с желтым крестом на спине похихикивал в своем углу, глядя на Чоку: радовался, что тот давно уже не может прыгнуть к его паутине. «Несчастный, — говорил Чока, — так трудно добывает еду и еще веселится».
От верхнего, где-то очень далеко шумящего мира Чоке не надо было ничего. Любил он лишь солнце. В полдни, при чистом небе, Чока грел свою сырую, грубую кожу, нежился, замирая в полном беспамятстве, и как бы незаметно переставал существовать.
И в этот день светило хорошее солнце, грело мягко, сквозь легкий туман. Чока уже забылся в ленивой дрёме, когда сверху, из леса, донеслись людские голоса. Один звучный, хрипловатый, другой потише и тоненький. «Так кричат человечки»,— подумал Чока, вспомнив свои прежние сны. Голоса становились громче, а вот уже затрещали сухие ветки под ногами людей. Чока открыл глаза, глянул в слепящее солнцем небо и ожил от колыхнувшей кровь надежды: «Вдруг они увидят меня!..»