Зимние вечера - Александра Анненская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позже ночью, я уже начинал дремать, как маленькая ручка дотронулась до меня, и я услышал тихий шепот Лизы.
— Митенька, ты жив?
На Лизу я не был сердит; ее одну в целом мире любил я в эту минуту. Я подвинулся на кровати, дал ей место лечь подле себя и прикрыл одеялом её босые, иззябшие ножки.
— Митенька, как я боялась: я думала, он убьет тебя, — говорила она, прижимаясь ко мне.
— Знаешь, отчего нас обижают, — прибавила она минуту спустя: — оттого, что мы сиротки, у нас нет мамы; мама не дала бы бить тебя!
И мне самому представилось, что мама ни за что не позволила бы высечь меня, и мне стало вдруг так невыносимо жаль самого себя, что я залился горькими слезами. Лиза также плакала, обвив шею мою своими ручонками, и долго лежали мы с ней так обнявшись, в слезах.
— Бедные, бедные малютки! — вскричала Софья Ивановна, отирая глаза платком: — если бы в эту минуту увидел вас отец, то он, верно, сжалился бы над вами и постарался бы хоть сколько-нибудь вознаградить вас за потерю матери!
— По всей вероятности, но отец не пришел, а мы, вдоволь наплакавшись, начали разговаривать. Лиза не любила Лиду так же, как я, но она не любила и отца: она была девочка робкая, пугливая, и потому сильно боялась их обоих. Мы с ней стали вспоминать все обиды, какие когда-нибудь выносили от них; мне кажется, мы многое даже присочинили; но дело в том, что мы настраивали сами себя и друг друга к самым враждебным чувствам против них. Лиза ушла от меня уже на рассвет, и я помню, что я, прежде чем заснуть, принял такие решения: «ненавидеть Лиду до конца жизни и не ласкаться к отцу, даже не заговаривать с ним, пока он не попросит у меня прощения за вчерашнее!»
— И что же, исполнил ты эти решения?
— Да, я на другое же утро принялся приводить их в исполнение. Впрочем, если бы это были только решения, я, конечно, скоро забыл бы их, как обыкновенно забывают дети свои и благие, и не благие намерения. Но у меня дело шло не о намерении, а о настоящем чувстве. Моя нелюбовь к Лидии превратилась чуть ли не в ненависть, а к отцу я вовсе не чувствовал прежней нежности. Ему самому, должно быть, тяжело было вспоминать о том унизительном наказании, какому он подверг меня; он понимал, что сам слишком погорячился, и ему очень хотелось, чтобы я забыл розги и был с ним по-прежнему ласков и откровенен. На другой же день он попробовал шутить и заигрывать со мной, но эти заигрыванья не приводили меня в такой восторг, как прежде.
— Да, ты теперь шутишь, смеешься со мной, — думал я про себя, — а сделай я что-нибудь не по тебе, ты, пожалуй, опять крикнешь: розги! Нет, уж это плохие шутки!
И я отвечал отцу холодно, почтительно, и держался подальше от него. И так продолжалось не день, не два, а целые недели, целые месяцы. Моя холодность раздражала отца; он сам отбросил со мной ласковый тон и стал обращаться строго, сурово. Наши добрые, нежные отношения исчезли навсегда; я отвык доверять отцу, отвык любить его. Иногда мне вспоминались мои веселые игры и разговоры с ним, вспоминалось, с каким восторгом принимал я каждую ласку его, и это прошедшее казалось мне сном, давнишним сном, и я плакал, горько плакал над этим невозвратимым, прекрасным сном. Для отца наши холодные отношения были, вероятно, также неприятны, хотя я, как ребенок, не понимал этого; я не мог понять, отчего он иногда смотрит на меня такими печальными глазами, отчего он так тяжело вздыхает, выслушивая мои почтительные ответы на свои вопросы. Я понял все это гораздо позже и горько пожалел, что не было в доме никого, кто объяснил бы отцу мои чувства, а мне его.
— А Лидии нравилась перемена в твоих отношениях к отцу?
— Да, нравилась. Она находила, что отец прежде баловал меня, и радовалась, что теперь он стал строже. Она очень часто жаловалась на меня. Отец никогда больше не сек меня, но она придумывала другие наказания, и отец всегда соглашался на них. Меня заставляли обедать на кухне, не покупали мне обновок к празднику, запирали меня в темную комнату и т. п. Я переносил все эти наказания с большой твердостью, даже, можно сказать, с полным равнодушием. В душе я, конечно, и огорчался, и оскорблялся ими, но я ни за что в свете не показал бы этого Лидии. Мне представлялось, что ей хочется меня мучить, что мои слезы, мое горе доставляют ей удовольствие, и я нарочно делал вид, что наказания мне даже приятны. «Вот-то весело обедать в кухне!» — говорил я, разделив в наказание за незнание урока обед кухарки: — «Такими славными щами накормила меня Матрена, каких я в жизнь не едал!»
— Что, соскучился сидеть в темноте? — спрашивала Лида, отворяя дверь комнаты, где я весь вечер просидел под арестом.
— Соскучился? — Вот выдумала! — со смехом отвечал я ей: — да я рад был бы целый день сидеть там: я выдумал себе такую славную игру, что чудо!
Я не довольствовался такого рода поддразниваниями Лиды, я пользовался каждым случаем делать ей неприятность. Я знал, что она сама шьет и чинит нам платья и белье, что эта работа не нравится ей, и потому часто нарочно разрывал или прорезал ножиком свои панталоны и рубашки. Лидия любила держать свои книги и тетради в большом порядке; я часто нарочно обливал их чернилами, клал на мокрый стол и т. п. Если я видел, что ей нужно учить какой-нибудь трудный урок, что она затыкает уши, чтобы наш шум не мешал ей, я поднимал нарочно страшнейшую возню, пел, кричал, скакал, дразнил Лизу.
— Какой ты недобрый мальчик, Митя, — говорила мне иногда Лида; — я для тебя работаю, я забочусь, чтобы ты всегда хорошенько приготовил уроки, а ты не даешь мне заняться спокойно полчасика!
Мне становилось на минуту стыдно: «В самом деле, отчего я такой недобрый? — думалось мне; но тут же сейчас являлась другая мысль: она сама недобрая, она сделала, что папа меня не любит, она всегда хлопочет, чтобы меня наказывали: не нужно мне её забот, пусть лучше оставит меня в покое; она мне делает неприятности, и я ей буду!» — и я шумел назло Лиде и постепенно превращался из доброго, чувствительного ребенка, каким был при жизни матери, в злобного, вечно раздраженного мальчика, готового каждую минуту сделать неприятность другим.
Лидия обыкновенно рассказывала о моих дурных поступках всем родным и знакомым, навещавшим нас, и все они смотрели на меня, как на совершенного негодяя, и жалели сестру за то, что ей приходится возиться со мной. Многие старые родственницы пробовали увещевать меня, говорили мне, что сестра заменила мне мать, советовали любить и уважать ее. Ужасно досадно становилось мне выслушивать эти советы: «Совсем она мне не заменила мамы, — отвечал я сердитым голосом; — не хочу я ее любить и не буду!» Родственницы вздыхали и говорили, что я потерянный ребенок. Лида также вздыхала. Конечно, всякий, кто увидел бы нас с ней в первый раз, кто не знал всей нашей домашней жизни, должен был подумать, что я виноват, а она права. Я как теперь помню ее: стройная, невысокого роста девушка, с серьезным выражением бледного лица, всегда спокойная, приветливая ко всем посторонним, одета необыкновенно чисто, вечно занятая какой-нибудь работой, она должна была производить на всех самое приятное впечатление. Помню я и себя в то время: коренастый, довольно высокий для своих лет мальчик, одетый всегда очень небрежно, со всклоченными волосами, глядевший постоянно исподлобья, каждую минуту готовый что-нибудь напроказить, я действительно мог казаться маленьким разбойником.
— А что же ты ничего не рассказываешь про Лизу, и ей жилось так же худо, как тебе?
— Да, может быть, даже хуже. Лиза была нисколько не похожа на меня характером. Я был резвый, живой мальчик, а она тихая, кроткая девочка; бывало, копошится целый день со своими тряпочками, и голоса её не услышишь. Между тем, Лида обращалась с ней точно так же сурово, как со мной. Эта суровость сразу запугала бедную малютку. Ей и в голову не приходило сопротивляться Лидии: она сразу подчинилась ей и стала исполнять все её приказания. Лидии это очень нравилось, и она с утра до вечера командовала над малюткой и не давала ей ступить шагу свободно. Лиза должна была вставать и ложиться спать именно в ту минуту, как ей приказывали, есть ровно столько, сколько ей накладывали на тарелку, играть теми игрушками и столько времени, сколько хотела старшая сестра. Лидия беспрестанно что-нибудь приказывала ей, в чем-нибудь останавливала ее.
— Лиза, для чего ты раздела свою куклу? Это глупая игра: одень ее скорей в новое платье! — говорила Лидия, и малютка спешила исполнить это приказание, хотя личико её становилось печально, и видно было, что её игра расстроилась. «Лиза, иди ко мне, смотри картинки!» Лиза шла и смотрела; но картинки нисколько не занимали ее. Меня маленькая сестренка очень любила; я всегда придумывал для неё разные забавы и ей не было большого удовольствия, как оставаться со мной, но ей редко это позволялось.
— Митя дурной мальчик, — обыкновенно говорила ей Лидия: — оставь его, пусть он играет один, а ты сиди подле меня.