Перегной - Алексей Рачунь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Безобразие, — я гремел, но гремел уже глуше, скатываясь от раскатов, к ворчанию иссякающей тучи, — пришел, поздоровался, а мне в ответ ни здравствуй, ни прощай. Как и нет человека. — И уже совсем смягчась, хоть бы покурить предложили для начала разговору.
— Дак ить это мы живо, — опять засуетился щетинистый, — это мы счас в один момент. Он потянул из бушлата размякшую картонку с «Примой». — Вот, не побрезгуйте.
Я вытащил из пачки гнутую и перекрученную, как обрывок кабеля сигарету и протянул «щетинистому» руку.
— Виктор.
Он смутился, но пожал её своей крепкой, шершавой, разбитой постоянным физическим трудом ладонью.
— Коля. Николай то есть.
— А что, Николай, может и чаем угостите?
Николай только этого и ждал. — Дак, мы чё, оно конечно… Полоскай, сюда иди. Сюда иди, грю. Он отвел в сторонку того самого парня, в ватнике с короткими рукавами, что—то зашептал ему и уже через секунду этот самый Полоскай вовсю нарезал по косогору.
Я курил, впервые за много дней наслаждаясь терпким ароматом табака, и с непривычки меня водило из стороны в сторону. Земля зыбко дрожала под ногами, и я чтобы невзначай не упасть, присел на ржавое перевернутое ведро.
Из самодельной печи меж тем уже выгребли остатки оплавившейся оплетки, приправили печурку щепой и деревянными чурочками, водрузили на печь решетку, а на неё закопченный железный чайник.
Вскоре я уже пил из закопченной кружки горячий и ароматный, на неведомых травах чай.
Вернулся Полоскай прижимая, как бесценный дар, к груди пучки только что надерганного, прямо с луковицами, зеленого лука, редиски, укропа и несколько огурцов. Сложив все это на грубо сколоченный стол на козлах, он бережно, со значением и достоинством вынул из—за пазухи две внушительные стеклянные емкости с мутной жижей.
Сразу же началось оживление. Овощи и зелень были промыты в пруду и уложены на тряпицу. Николай принес из вагончика несколько копченых лещей и без счета вяленой мелочи.
Все опять уселись за стол. Посуду, как я понял, намеревались использовать ту же, что и для чая. Внезапно Николай, перехватив нож за лезвие, стукнул рукояткой в лоб Полоскаю:
— Хлеба. Хлеба, балда, пошто не принес?
— Нноо, диплокаулус! — взвился Полоскай, — ты тут это, тово, не гони, короче. И вынул из боковых карманов бушлата сначала пол каравая хлеба, а потом и солидный шмат сала в чистом полотенце.
Николай с гордостью, даже с неким триумфом, с каким наверное взирает на окружающих тренер, чей ученик только что стал чемпионом мира, взглянул на меня и сунул в руки наполненную на треть кружку.
— За здоровье, что ли?
4.
Сидя у стены я щурился на заходящее за гору солнце. Было мне хорошо и жилось в этот час вольготно. Кружка с самогоном стояла на земле, зубы медленно пережевывали перышко лука, а надо мною, куда—то в вечную каторгу уныло плелись облака.
Облака плыли надо мной, а передо—мной плыли картинки из спрессованных вразнобой последних дней и недель. Они просто плыли. Выплывали из ниоткуда и уплывали в никуда, не оставляя за собой никаких эмоций, чувств, ощущений. Когда они пропадали, передо мною плыла прибрежная полянка, и пьющие мужики за столом, и берег, и плеск воды. Потом опять появлялась очередная картинка и мелькнув, как обрывок кинопленки, исчезала где—то, оставляя лишь белую простыню пустого экрана, и шум ветра, как треск вхолостую работающего киноаппарата. Картинки были моим прошлым, а белая простыня — будущим. И почему—то от этого мне было приятно и хорошо.
Я уже мало что понимал, да и чувства притупились. Все—таки алкоголь должен был победить, а уж алкоголь в такой брутальной форме как самогон и подавно. И потому, когда меня наконец растряс за плечо Щетина я только обвел его не сфокусированным взглядом и снова начал погружаться в прострацию.
— Слышь, это, слышь, эка тебя разморило, а Толяна—то ты пошто искал? С медью—то што делать будем.
— С медью—то, — усиленно соображая, про какую медь мне говорят, спросил я, — да что хотите, то и делайте. Нахрена мне ваша медь?
Такая постановка вопроса видима обрадовала Щетину и его приятелей. Он отошел, переговорил о чем—то с ними, потом опять затряс меня за плечо.
— Дык это, не понял я, а Толян—то тебе зачем. Кто ты такой вообще, людям интересно?
— Я то? Я то кто такой? Витька я. А Толян мою куртку увез. Куртка у него моя.
Выдавив из себя, буквально по капле, через отказывающиеся уже шевелиться губы эту иформацию я совсем ослаб и поплохел. Качнулась вдруг земля, вся в окурках и щепках, и неожиданно мягко подстелилась мне под голову долгожданной подушкой.
* * *В помещении пахло смолой, копотью, свежей травой и рыболовными снастями. Я лежал на дощатом ложе и бестолково пялился на сочащийся солнечный свет — густой и упругий, как хорошо сваренный домашний кисель. Поначалу я решил, что нахожусь в Федосовской баньке, но глупая эта мысль почти сразу—же меня покинула. Покинула не потому, что была неверной, а потому, что её вытеснила примитивная похмельная боль.
— А я те грю, закусывай, Витька. А ты только кружкой булькаешь. — Едва только я выбрался на свет, как долговязый парень в грязном бушлате с короткими рукавами тут же затараторил как сорока. Я молчал беспомощно щурясь и силился вспомнить.
— С ведра—то ты ловко слетел, — продолжил парень, — даже не заметил никто. Сидел себе у стеночки, щурился, потом смотрим, ты уже на земле храпишь. Перенесли тебя.
— Полоскай? — неуверенно спросил я.
— Ну даешь, аж память отшибло! — искренне восхитился мной Полоскай, — чтоб я так пил! Сто грамм — и норма. Экономия! Полоскай конечно, кто же еще.
Он протянул мне пачку «примы», я взял, заметно трясущейся рукой, сигарету и закурил.
— А знатно ты нас вчера осадил, с медью—то. Мы уж думали может какой начальник к нам в глушь заехал.
В скором времени, когда боль из головы смело ураганом похмельного «писярика», к месту заетого свежей ухой из рыбной мелюзги, я уже многое выяснил. Например, что Толян бывает в деревне наездами, раз в две—три недели, а то и реже. Он забирает у мужиков добытую ими медь, а в счет неё завозит «кой—какой» товар. Ждать его, по подсчетам Полоская, нужно дня через три, не ранее, а про куртку свою, сообщил мне доверительно Полоскай, «ты, считай, уже забыл». «Что к Толяну попало, то считай, пропало, у него снега зимой не выпросишь». Про Толяновы дела с Федосом Полоскай не сообщил ничего вразумительного, сделал лишь предположение, что Толян забирает у общины продукты: масло, сметану. А взамен привозит им то, чего в общине не могут сделать сами: соль, сахар, инструменты. Ну как у нас всё, — заключил Полоскай, — они ему то, он им это. Крутится.
На мой вопрос что это за община, Полоскай только ухмыльнулся и, как—то странно ответил, что там, де, «души спасают». И что, дескать, это все одна болтовня. Когда я поинтересовался, почему же Полоскай не хочет свою душу спасти, полоскай ответил что, де, у него еще «шарики за ролики не зашли» и что «больно там всё мудрено».
Подошли еще мужики. Одного я уже знал, это был Щетина. Второй, дюжий мужик, сразу же сунул мне ладонь и вместо имени сказал откуда он: Из Инты.
— А я из Прёта, Виктор — представился я.
— Угу. Що там Москва, стоит?
— Да я не в курсе, стоит вроде бы. Я ж из Прёта.
— Ну а я що говорю — с характерным малороссийским говором сказал Интинец. — Значит стоит, матушка. Как там, на Москве, бабы есть? Вот такие есть? — Интинец, как хвастливый рыболов развел руки широко в стороны. — Эх, — не дожидаясь ответа промолвил он щурясь, — мне бы щяс туда… Що, правда вот такие?! Прям вот такие? Не хонишь?
Повисло молчание. Интинец осмысливал невероятный факт наличия «на Москве» «вот таких баб», а я пытался сопоставить его малорусский говор с Северным городом.
— А вы правда Из Инты? Я просто в армии там недалеко служил.
— Що? — Не понял малоросс.
— Я говорю, я рядом с Интой в армии служил…
— Да не, ты не понял, парень, — засмеялся Щетина, — Изынты, это у него прозвище такое… Тут вот про тебя народ интересуется….
Под вынутую откуда то из под вагончика самогонную заначку я поведал наспех придуманную историю о том, что я фотограф—натуралист, путешествовал по Штыринским просторам, снимал натуру, природу, но нарвался на злых людей, которые меня сильно поколотили, ограбили, отняли аппаратуру, и хотели погубить, но я спасся бегством. Толян подобрал меня по дороге и привез сюда. Зачем — непонятно, я дорогой от побоев был очень плох, а по приезде и вовсе занемог. Потому Толян меня и определил на постой к Федосу. Поведал я и о том, что этот странный человек, Федос, меня выходил, а после пытался то—ли душу спасти, обратив в свою веру, то ли как—то по—хитрому использовать, я так его намерений до конца и не понял.