Дорогой мой человек - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, это он на всякий случай сказал — потенциально. Чтобы не загордилась.
А там, далеко на Севере, в тихой своей квартирке на черных скалах, высоко над заливом, который поминутно менялся в цвете, ждал Родион Мефодиевич, прислушивался к телефону, накрывая на стол, — ждал запаздывающий рейсовый самолет, ждал жену. И она ждала мгновения, когда катер глухо стукнется о просмоленные бревна пирса и Родион, смущаясь своих краснофлотцев, скажет почему-то на «вы»:
— Здравствуйте, Аглая Петровна.
Ждала она писем Володи — сердито-бодрых и стеснительно душевных, Ждала его возвращения. Ждала отпуска, когда уезжали они с Родионом на Черное море — «погреть кости», как говорил он, а в санатории ждала того дня, когда войдет в свой кабинетик, повесит плащ и скажет секретарше Марии Дмитриевне:
— Ну, пропала теперь я. Как в этом хозяйстве разобраться?
Дома ворчал прижившийся у нее дед Мефодий:
— Аглаюшка, ванна тебя ждет!
— Ужин тебя заждался!
— У телефона тебя ждут!
На своем корабле, уютно похаживая по маленькому командирскому салону, вкусно затягиваясь папиросой, Родион утверждал:
— Убежден я, Аглая, что человек должен до последнего дня своей жизни ждать чего-то еще не бывшего в его биографии, самого удивительного, единственного, того, ради чего он вообще рожден. Ты не согласна?
И сулил:
— Непременно такой день наступит. Обязательно! Тут и выйдет человеку проверочка, наистрожайшая притом.
«Что ж, наступил этот день?»
Само мгновение перехода из света в тьму, конечно, не страшно. Тут многое накручено поэзией, музыкой, естественным страхом смерти. Трудно, разумеется, выдержать все то, что предстоит перед последней точкой, — вот та «наистрожайшая проверочка», о которой толковал Родион Мефодиевич. Не легко выдержать, не согнуться, не подчиниться той силе, которая нынче, очень скоро, сейчас обрушится на нее всем своим грузом, всей расчетливо и продуманно организованной хитростью, лаской, пытками, душевным расположением, теплом, издевательствами, едой, голодом, жарой, провокациями — всем, что она уже хорошо знала по рассказам людей, испытавших это, но по рассказам, а теперь ей предстоит самой узнать то, о чем она только слышала…
— Она все время шепчет! — сказал гауптфельдфебель своему соседу автоматчику с черными усиками. — Шепчет и шепчет.
— Наверное, молится! — усмехнулся солдат.
— Большевики не молятся! — серьезно ответил гауптфельдфебель. — У них нет никакого бога. К сожалению, и мы редко молимся!
Солдат равнодушно кивнул. Фельдфебель принялся набивать табаком короткую трубочку, и лицо его стало печальным. На безымянном пальце у него был перстень, и на мизинце тоже. И Аглая Петровна вдруг удивилась, что этот человек с красивыми руками и серьезным, значительным лицом несколько часов назад спокойно и деловито бил ее сапогами, выкручивал руки и этими самыми перстнями сломал ей зуб. А потом она услышала, как он напевает и как наслаждается мелодией, и ей стало страшно. «Ведь он же не СА и не СС, — думала она, — и его никто не мог заставить и не заставлял бить меня; значит, он уж сам такой, и, значит, ему так нравится?»
Были уже сумерки, когда они въехали в город, вернее, это был труп города или даже скелет давно умершего города. Командуя эвакуацией, Аглая Петровна не знала толком, как разбит ее город, тот город, где прошла почти вся ее сознательная жизнь, и сейчас ей было горько и страшно смотреть на темнеющие остовы разбомбленных зданий, на выгоревшую дотла Приречную, на гордость города — шестиэтажную гостиницу, от которой просто ничего не осталось, на изуродованный мост в Заречье…
Перед машиной открылись ворота, автоматчики, разминаясь, топая ногами, выскочили на мерзлый двор, Аглаю Петровну тоже высадили. Дворник в фартуке разметал снег, трехэтажный дом гестапо ярко сверкал большими окнами здесь считалось дурным тоном прибегать к затемнению. Откуда-то потянуло запахом добротной, сытной пищи, послышалась музыка, два офицера, простоволосые, спортивного вида, в свитерах и в рукавицах, смазывали лыжи на освещенной террасе.
— Встать здесь! — сказал Аглае Петровне писарь.
Она встала. Писарь говорил по-русски с трудом. Он записал ее в большую, хорошо переплетенную книгу, потом отдельно на карточку, потом на карточку поменьше. Другой человек — в синем переднике и таких же манжетах поверх рукавов кителя — сделал отпечатки ее пальцев. А фотограф-солдат уже ждал ее в углу большой пустой комнаты. Он тоже говорил по-русски те слова, которые ему были нужны для его работы.
— Сесть! — сказал он.
И ногой подвинул Аглае Петровне табурет.
Она села. Тогда он повесил ей на шею доску с номером «Р. — 709-3» и еще раз велел:
— Снимаю фас! Спокойно!
Аппарат щелкнул.
— Снимаю профиль! Спокойно!
Потом приказал:
— Встать!
Она ушла в угол этой длинной, низкой, сводчатой комнаты. Здесь стояла скамейка. Наверное, был час вечерней приборки, потому что солдаты убирали и переговаривались. Они все были солдатами СС, отборными нацистами, и говорили между собою, как и полагается истинным сынам тысячелетней империи. Они поминали победоносные армии «Юг», «Центр», потом хвалили какого-то Цейтплера, но больше всего африканского Роммеля и за ним Риттера фон Грейма…
— И еще женщины, — вдруг прервал их фотограф, складывая свою треногу и запирая на замок шкаф. — Это непременно! Женщины, знаете ли, хорошо выкормленные, хорошо вымытые, то, что можно было бы назвать гейшами для наших войск. Понимаете, ребята? Без всякого свинства. Скромно, уютно, со словами любви, с милым взором, чтобы поиграть на концертино, чтобы была имитация любви, но чисто сделанная. Какой-нибудь умный полковник во главе всей этой армии обслуживания, ну, знаете, талантливый, как Гагенбек в Гамбурге с его мировым зверинцем. Животные на свободе…
— Я с вами согласен! — ответил фотографу солдат с маленьким носом пуговкой. — Я совершенно с вами согласен…
Его круглое личико вспотело от волнения, и он тоже стал говорить о женщинах в покоренных странах. Он не хотел насилия, ему было это все противно. Он так же, как и фотограф, хотел германской организации. Четкости, ясности замысла, размаха.
— В конце концов, мы имеем на это право! — воскликнул высокий лупоглазый солдат с мясистой шеей и бритым жирным лицом. — И мы, и наши братья на фронтах. Женщина решает многое в нашей жизни.
— Женщина ничего не решает, все решает подруга жизни, то есть жена, возразил солдат постарше. — Женщина развлекает, женщина, несомненно, есть часть действующей армии, но решает супруга…
Его подняли на смех. И его супругу тоже подняли на смех. О ней кое-что знали, о том, как она «решает» там — в Данциге. Решала она, во всяком случае, не в пользу своего мужа.
— Семья! — гоготали солдаты. Уж молчал бы Рупл со своим семейным счастьем. И если на то пошло, то эти летучие отряды милых дам именно для того и нужны, чтобы солдат рейха никогда не думал о семье, чтобы он был счастлив сегодняшним днем, а не надеждой на отпуск. Женщина! Знаем мы этих подруг до гробовой доски…
И, совершенно не замечая Аглаю Петровну, они заговорили о женщинах, перебивая друг друга и хвастаясь своими победами во многих странах света. Непристойные жесты и подлинный смысл слов не задевали ее внимания, но все большее и большее отвращение охватывало Аглаю Петровну, когда она думала о том, что это говорят не просто грязные люди, хулиганы, пьяная шпана, а говорит система, государственный строй, будущее с их точки зрения, говорит их «нравственность».
Их начальник тоже сидел тут и курил сигарку, по беленой стене перед Аглаей Петровной мелькали тени солдат — она отвернулась от них, радио неподалеку играло один за другим жесткие, рваные марши, и было невыносимо думать, что все это происходит в России, под русским небом, что вокруг раскинулись русские поля и леса, раскинулись маленькие, милые ее сердцу районные города, совхозы, села, деревни, колхозы, где она часто бывала и подолгу работала, а вот теперь — сегодня, или завтра, или послезавтра ее убьют только потому, что никогда не сможет она покориться этим тупым громилам в серо-зеленых куцых мундирчиках, как не сможет им покориться та великая страна, частичкой которой была она — Аглая Петровна Устименко…
— Ах, да что тут! — вздохнула она и прислонилась к стенке, чтобы подремать, пока есть возможность.
Возможность была, про Аглаю, видимо, на какое-то время забыли, и она мгновенно крепко уснула, до изнеможения измученная сегодняшним страшным днем. А пока она спала, события развивались положенным в этом учреждении чередом: фрау Мизель из вспомогательной службы, прозванная самими гестаповцами неизвестно почему «Собачья Смерть», надев две пары очков, «занималась» документами Аглаи Петровны. Специальный аппарат, очень портативный, чрезвычайно удобный к использованию даже в полевых условиях, подтвердил подлинность аусвайса — паспорта, изъятого у задержанной. Паспорт был, и верно, подлинный, только фотография на нем была другая, но на это аппарат не был «выучен», и потому Собачья Смерть, развернувшись на своем вертящемся стуле, быстро напечатала на портативной полевой машинке соответствующую положительную справку. Затем, мягко ступая плоскими, в войлочных туфлях, огромными ногами, фрау Мизель пошла вдоль полок, где была расположена соответствующим образом классифицированная картотека гестапо группы "Ц", в которой имела честь преданнейше работать Собачья Смерть. Пожевывая большими мягкими губами, Собачья Смерть сдернула со второй полки коричневую папку с наклейкой: «Актив ВКП(б) область — город (женщины)», — вынула оттуда полотняные серо-зеленые конверты с наклейками — «брюнетки», «блондинки», «шатенки» — и, подумав, раскрыла тот конверт, на котором была наклейка «брюнетки». Здесь были сосредоточены фотографии главным образом из газеты «Унчанский рабочий», — конечно, обработанные и увеличенные.