О сколько нам открытий чудных.. - Соломон Воложин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь надо объясниться. Ведь «эмоция в искусстве — тоже идея, ибо эмоция дана не как самоцель, а как ценность: положительная или отрицательная, — как эмоция, подлежащая культивированию или, наоборот, подлежащая вытеснению. Тем самым произведение содержит оценку эмоций, а значит и идею эмоций» [1, 101]. Идея поэтической осины заключается в отрицательной человеком оценке отрицательного для человека же. То есть — как подлежащая вытеснению человеком.
Но автор не поддался поэтессе–осине, а поступил, как просто осина без наличия человека на планете, вернее, как осиновый лист: «надо мне эту разлуку принять и куда–то лететь вместе с листьями».
А это выглядит как полный идейный крах, то есть упадничество, декадентство. Но идейный крах не способствует художнику выдать произведение искусства. Выйти может лишь нечто безобразное по форме. А перед нами — вовсе не безобразие. В чем дело?
Видно, есть инерция, временной интервал между идейным крахом и его результатом, то есть созданным под его воздействием произведением уже не искусства, а, так сказать, неискусства. Упадническое настроение, — настроение, не больше (чего не бывает!), — еще может прорваться в произведение все еще искусства. Форма еще не успевает быть разрушенной. По инерции. Особенно — если произведение маленькое или — лишь моментом духовной жизни представлен идейный крах, настроением. Как здесь. Вот перед нами и явилось, как всегда у Пришвина, произведение искусства.
Это тем более верно, что декадентское настроение сработало тут на все ту же акцентируемую неточность сравнения природы без человека — с человеком. Главка называется «Разлука», слово с яркой негативно–оценочной аурой, а смысл природы без человека — сорвавшихся листьев — в безоценочности.
Опять перед нами — недостижимость.
Так можно двигаться от фрагмента к фрагменту и обнаруживать все одно и то же: недостижимое, но не туманное.
Но я должен признаться, — помня, как я у Музиля художественный смысл — даешь созерцательность! — вывел из превалирования конца романа (с его созерцательностью) над всем корпусом повествования (с его активизмом), — я должен сознаться, что с пришвинской «Фацелией» я, похоже, поступаю наоборот.
Порывания в исключительное всего корпуса этой поэмы заканчиваются очень обыденно, такой вот главкой:
Любовь… … … … … … … … … … … … … … … ….
… … … … … … … … … … … … … … … ….
…Но вот однажды пришла к нему женщина, и он ей, а не мечте своей, пролепетал свое люблю.
Так все говорят, и Фацелия, ожидая от художника особенного и необыкновенного выражения чувств, спросила:
— А что это значит «люблю»?
— Это значит, — сказал он, — что если у меня останется последний кусок хлеба, я не стану его есть и отдам тебе, если ты будешь больна, я не отойду от тебя, если для тебя надо будет работать, я впрягусь как осел…
…Фацелия напрасно ждала небывалого.
— Отдать последний кусок хлеба, ходить за больной, работать ослом, — повторила она, — да ведь это же у всех, так все делают…
— А мне этого и хочется, — ответил художник, — чтобы у меня было теперь, как у всех. Я же об этом именно и говорю, что наконец–то испытываю великое счастье не считать себя человеком особенным, одиноким и быть, как все хорошие люди.
И на этом последняя главка «Фацелии» заканчивается. И я, недавно, впервые заподозривший Пришвина в реалистическом символизме, передумал было. Но теперь еще раз передумываю.
Это художник, автор–персонаж из поэмы «Фацелия» метнулся в обыденность в последней главке, а не Пришвин. Пришвин же под видом женщины (существа, как считают издавна и многие, ближе стоящего к природе, чем мужчина), Пришвин ввел и тут опять «природу без человека». Ну, если и с человеком, — художником, — то совсем не подпадающую под его влияние (посмотрите на эту иронию женщины: «работать ослом»). Еще совсем не известно, что ответит художнику женщина. И уж точно, что его она не полюбит. Так уж повелось на земле, что хоть биологическое развитие человечества 40 тысяч лет тому назад закончилось (фазой homo sapiens), и естественный отбор прекратился, но женщин все тянет и тянет выбирать и любить среди мужчин самого–самого. И в этой главке с названием «Любовь», видно, опять мы имеем дело с недостижимостью, а не наоборот.
Вообще, читать Пришвина очень тяжело. Неинтересно. Очень он далек от интересов людских. Я имею в виду людей обычных, без этих залетов своего идеала в сверхбудущее. У необычных- принципы, да такие, что не согласуются с действительностью. И совсем–совсем они не приспособленцы. Им и самим жить трудно, а если они художники, то воспринимать их трудно. Такого, как Пришвин, — особенно. Потому что свое незнание, как сверхбудущего достичь хотя бы в принципе, он не прикрывает обычным для символистов туманом. В общем, трудно с ним. И я признаюсь, что мне нелегко далось понять что–либо, кроме «Фацелии». А может, я и вообще не понял ничего, кроме нее.
«Фацелия» как часть входит в двухчастную «Лесную капель» со второй частью того же названия, что и целое. В этой второй части чуть не всюду, что называется, нет человека. И как тогда искать этот «родственный человеку культурный слой»?
Возьмем, навскидку, любую маленькую главку.
БерезыЗимой березы таятся в хвойном лесу, а весной, когда листья развертываются, кажется, будто березы из темного леса выходят на опушку. Это бывает до тех пор, пока листва на березах не потемнеет и более или менее не сравняется с цветом хвойных деревьев. И еще бывает осенью, когда березки, перед тем как скрыться, прощаются с нами своим золотом.
Это как обычный, каких большинство, человек для окружающих: живет себе незаметно, и лишь дни рождения его как–то отмечают знакомые, да похороны. И все. Дата рождения и дата смерти — вот и вся его характерность. Грустно…
Так это — в интерпретации. Но почему эта интерпретация не есть дурной размышлизм. На чем она основывается? — Ни на чем. Повествование ж — нейтральное, а не грустное.
Это мучительно: зачем же написано?! Только чтоб убежать от дрянного в обществе? Только от незнания пути в лучшее будущее?
Дневниковая запись писателя, вроде, отвечает: «Да». «Это вот почему: потому что сердечной жизни человека (себя) я не понимаю и боюсь трогать это догадкой» [4, 323].
Недостижимость сверхбудущего тут гармонирует с недостижимостью адекватной интерпретации.
И все–таки, думается, этим последним штрихом адекватная интерпретация все–таки достигнута. И избавляет сейчас от анализирования все новых и новых произведений Пришвина.
Теперь — к Пушкину.
Он тоже, — перед смертью, которую предчувствовал, — писал о недостижимом для него сверхбудущем обществе. Во всяком случае, я так понимаю такие его стихотворения, как «(Из Пиндемонти)», «Отцы–пустынники и жены непорочны…», «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», «Когда за городом, задумчив, я брожу…».
Вот возьмем последнее и посмотрим, как, — если можно так выразиться, — пришвинский метод тут использован: «писать как живописцы, только виденное, во–первых; во–вторых, самое главное — держать свою мысль всегда под контролем виденного» [4, 318].
Когда за городом, задумчив, я брожуИ на публичное кладбище захожу,Решетки, столбики, нарядные гробницы,Под коими гниют все мертвые столицы,
[Ну, грешен, гниение лирический герой мнит, а не видит. Но, думаю, это можно не принять во внимание.]
В болоте кое–как стесненные рядком,Как гости жадные за нищенским столом,
[Ну и это, оценочное, сравнение с неприсутствующим на кладбище давайте тоже не зачтем.]
Купцов, чиновников усопших мавзолеи,Дешевого резца нелепые затеи,
[Тут тоже, правда, слышится уничижительная оценка от лирического героя. Но зато она «под контролем виденного».]
Над ними надписи и в прозе и в стихахО добродетелях, о службе и чинах;По старом рогаче вдовицы плач амурный,
[Третий раз прошу не учитывать элемент, который умопостигаем. Три — это ж мало.]
Ворами со столбов отвинченные урны,Могилы склизкие, которы также тутЗеваючи жильцов к себе на утро ждут, —
[Это предвидение слишком логически элементарно, чтоб просить за него извинения, так сказать, перед Пришвиным.]
Такие смутные мне мысли все наводит,Что злое на меня уныние находит.Хоть плюнуть да бежать…
[Так как предмет наблюдения тут все же не только кладбище, но и самонаблюдение ходящего по нему человека, то допустимо описание и едва ли не наблюдаемой на его лице непосредственной реакции. Тут пока все же не пейзаж души.]