О сколько нам открытий чудных.. - Соломон Воложин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, интеллектуальны в этом интеллектуальном романе все герои (кроме слуги Арнгейма и служанки Диотимы — для создания, видно, точки отсчета). Итак, интеллектуальны все, чего в жизни, конечно, не бывает. Но Музилю и это нужно. Он же их всех не переносит. Или за пошлое довольство, или за не менее пошлый индивидуалистический бунт от пресыщения тем довольством. Художнику же своих героев надо любить. Что делать? Вот Музиль и отыгрывается — хотя бы наделением их интеллектуальностью. Кроме того ему ж нужно, — объективистски хотя бы, — показать, как трудно люди меняют идеалы в преддверии кризиса.
Вот и соответствующие затрудненные и удлиненные предложения, как уже говорилось, Музилю нужны. А это ж тоже — литературность.
Или, скажем, тот факт, что все герои у него говорят как бы одним голосом, не отличимым от авторского… Даже глупый генерал говорит так, как это делал бы умнейший автор, неумело притворяясь дураком. Смотрите:
«— Там есть один марксист, — объяснил Штумм, — утверждающий, так сказать, что экономический базис человека целиком и полностью определяет его идеологическую надстройку. А ему возражает психоаналитик, утверждая, что идеологическая надстройка — это целиком и полностью продукт базиса, который составляют инстинкты».
Переврано (генерал не шутит) огрублением: «…целиком и полностью…» Но как кратко резюмировано! Дурак, по–моему, так бы не смог.
Откуда такая одноголосость? — От объективизма, от субъективности, притворяющейся объективной. От того, что автор изначально знает, против чего он и за что. Против — всего, что не его. А что его — лишь ему по плечу и редко кому другому. Он — как бог по отношению ко всем. И все ему нужны лишь для опровержения и тем большего самоутверждения. И больше ни для чего! Ему с самим собой хорошо. Автор — утопист. С утопией трудно, но достижимой.
Вот Пушкин в конце 20‑х тоже повернул от достижимого, лично–семейного идеала к утопизму, к широкому консенсусу в сословном обществе. Так это был, — по Синусоиде изменения идеалов, — поворот с нижнего поворота: вверх, к коллективизму. Пушкину нужны были голоса всех сословий российского общества. И — мы их слышим в «Повестях Белкина».
Утописту Музилю, беглецу из общества, с идеалом индивидуалистическим, на нижнем вылете субвниз с Синусоиды на ее опять нижнем повороте, чужие голоса не нужны. Вот их и нет в романе.
Такое, второе, сравнение с Пушкиным еще раз утвердило меня во мнении относительно Музиля. А так же подтвердило плодотворность типологического сравнения художников, поскольку история изменения идеалов в чем–то всегда одна и та же.
Однако только подтверждения и без того неоднократно проверенного мною метода мне было б мало, чтоб заняться Музилем. Музиль, — при всей затрудненности чтения его прозы, при всей незанимательности сюжета его романа, при всем неизбежном читательском недопонимании многих его мест, — настолько убедителен в картинках психологических нюансов и особых психических состояний, что ему веришь. И тогда оказывается возможным усовершенствовать мою схему исторического развития идеалов и их ветвлений на варианты в кризисные эпохи в зависимости от личной твердости или приспособляемости художника к переменам в мире..
До сих пор индивидуалистический вылет субвниз, к сверхчеловеку, у меня был просто экстремистски агрессивным. А теперь оказалось, что он двоится на активную и созерцательную агрессивность. По–музилевски: на западно–фаустовский и восточно–нефаустовский типы.
И теперь мне стало ясно, что буддизм (по крайней мере, ранний) — это религия другого полюса по отношению к иудаизму, христианству и исламу. Та троица — по крайней мере, при рождении тех религий — для коллективистов. А буддизм — для индивидуалистов. (Подтверждающая справка из энциклопедии: «В основе буддистской концепции поведения лежит сознание внутренней отдаленности субъекта всему, что его окружает».)
А тот факт, по Музилю, что активизм может трансформироваться в созерцательность, не потерпев предварительно внешне видимого поражения от жизни, заставляет меня понять сочинителя — а ля Музиль — той байки, что тибетская цивилизация, господствовавшая над соседями как имперская, с помощью силы, несколько веков тому назад самопроизвольно демилитаризовалась и стала цивилизацией монахов и аскетов, каждый из которых живет лишь для себя, и нет ему дела до кого бы то ни было.
И ясно, почему в жизни идеологически активничающие при своем организационном зарождении фашисты именно в Тибете, где, — в противоположность упомянутой байке, — наиболее свежа память о теократическом государстве, — начинающие фашисты искали мистические опоры для своего учения и из Тибета взяли себе символ — сломанный крест. Несломанный крест, символ коллективистского христианства, религии слабых, должен быть сломан!
Мне стало смутно понятно, почему Будда был принцем до своего просветления. Буддизм — религия не гонимых и страдающих масс, а религия, — при ее зарождении, по крайней мере, — бунтарей, которым, — каждому, — надоела заорганизованность, регламентированность, иерархизация прежней все пронизывавшей религии, брахманизма, эстетизировавшего толстобрюхих, то есть неработающих, то есть высшую касту, то есть погрязшую в довольстве.
Мне стала ясна парадоксальная чувственность буддизма при его аскетизме. (Подтверждающая справка из энциклопедии: «Буддистская доктрина среднего пути одинаково отвергает погружение в чувственные удовольствия и умертвление плоти».)
Я понял, почему дзен–буддизм стал в моде у молодых индивидуалистов хиппи, презиравших довольство своих богатеньких родителей.
Соответственно, я понял, почему Ульрих так победительно красив, умен, желанен абсолютно для всех героинь романа. Не от поражений он пришел к созерцательному нигилизму. Даже Моосбругер, может, и из–за ущербности утвердившийся в своем сумасбродстве, все–таки убил проститутку не за отказ отдаться, а наоборот — за приставание к нему. И потом, как и полагается, этот сумасшедший не осознает себя сумасшедшим и ущербным. Наоборот — героем. (Сравните с буддизмом, в морали которого «нет понятий ответственности и вины как чего–то абсолютного».)
И лишь сумасшедшего Моосбругера и почти сходящую с ума явную ницшеанку–одиночку Клариссу, — среди всех отвергаемых им героев, — похоже, Музиль любит–таки (за сумасшествие полного — у Моосбругера — и почти полного — у Клариссы — игнорирования ими окружающих). И эстетическая любовь эта проявляется наибольшим приближением речи этого плотника к простонародной и речи сумасшедшего, а речи и, особенно, письма Клариссы — к полуненормальному извержению слов.
Да, Музиль саркастически придает многим, ему ненавистным, так сказать, профашистам такой сюжетный ход, как защиту ими от казни Моосбругера: они, мол, дают тем самым выход своим трусливым желаниям тоже преступать закон, общественное. Когда Музиль и Ульриху придает такое деяние — это Ульрих издевается над трусами, боящимися даже произнести, даже позволить себе осознать то, что они желают тайно или подсознательно. Музиль считает, что будущую язву активного индивидуалистического фашизма, чтоб уничтожить в зародыше, — нужно вскрыть. И поэтому ему тут ненавистны трусы–профашисты. И потому он так прячет свою ненависть в объективизм (чтоб не применили к нему поговорку: Зевс, ты гневаешься, значит, ты не прав, — и чтоб не махнули на него рукой за тенденциозность и мнительность).
Но воинствующий фашизм, — в лице грязнули Ганса Зеппа, — фашизм, объединяющий сподвижников для победы над врагами, ненемцами, фашизм, тем самым, коллективистский — такой фашизм ненавистен Музилю практически открыто. И тут в характеристику Ганса: «с нечистым цветом лица и тем более чистыми мыслями» — врывается явный голос автора. (Вы чувствуете это музилевское грамматическое напряжение? Раз «тем более», то нечистыми должны, вроде б, быть и мысли. Это мелькает в подсознании читателя, как прозрение лицемерия Ганса. Лицемерия — потому что автор–то, — как и Ганс, — на гора–то выдает мысли «чистыми».) И разоблачающему автору тут неважно, что Ганс Зепп смел, как Моосбругер и Кларисса. Ганс — не сумасшедший. И тем опасен.
А Моосбругер (да почти и Кларисса) сумасшедшие и тем способны отвратить людей от зла. И потому Музиль эстетически любит этих смелых: те — маяки для непорочных людей. А порочным автор предлагает созерцательный фашизм, раз уж впадать в фашизм вообще–то свойственно природе человека.
Так, в противопоставлении пушкинской милости к падшим, имевшей в виду, в первую очередь, осужденных декабристов, а в общем плане — ориентацию на общественно–коллективистское сверхбудущее, родственное с христианским, — в таком противопоставлении еще раз лучше познается индивидуалистический шедевр Музиля.