Печора - Юрий Азаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не замолчу! — отвечала мама. Ей необходимо было сопротивление.
В стенку постучали. И в дверь потом постучали.
— А мне плевать, что они подумают, пусть все знают, какой ты дурак!
— Замолчи! — зашипел я.
— Не замолчу, — отвечала мама с такой злобой в глазах, что мне совсем не по себе сделалось.
Я знал, что лучше уйти сейчас. Схватил пальто, шапку. Но мама загородила путь:
— Не пущу! Никуда не пойдешь! Выслушай!
Я рванулся к дверям, и мама отлетела в сторону. В груди так защемило, такая боль подошла, что я понял — это конец! Мама опрокинулась на спину, одной рукой держась за кровать, Я подбежал к ней, пытаясь помочь.
— Негодяй! Мерзавец! Руки на родную мать подымаешь!
В дверь заколотили сильнее.
— Пусть все знают, какой ты негодяй! — вопила моя мама.
А в дверь заколотили что есть силы. Я повернул ключ.
— Что это! Над матерью издеваетесь? — говорил сосед — школьный сантехник. — Я в парторганизацию сообщу! Знайте, не дадим в обиду старого человека. Фроська в домком уже побегла. Сейчас придут. Враз вам укажут!
Ничего не ответив, я выскочил на улицу. Я бежал по проселочной дороге, стараясь не попадаться никому на глаза. Петлял и снова бежал, пока не добежал до леса. И здесь хладнокровие вернулось ко мне. Как же все обернулось? Хуже не придумать. Поборник добра и справедливости избивает старенькую мать. Ничего себе картина. Сантехник все доложит. Акт составят. Завтра все начнется. Что же мама? А может быть, у нее высший расчет-пусть меня но бытовым делам приструнят, чем по тем, которые на конференции тогда наметились.
Как же она не понимает? А подсказать ей некому, да и- никого она сроду не слушалась. Меня тем более не станет слушать. Я для нее в такие минуты становлюсь врагом. Как же она не понимает, что ее опутали? Кто опутал? Вспомнилась мне учительница младших классов, которая однажды, когда я пришел домой, мгновенно вынырнула из нашей комнаты, и мама чернее тучи была, знал я, что эта учительница чего-то наплела моей маме, а что наплела, я не стал дознаваться, неинтересна была мне эта учительница.
— Чего она приходила? — спросил я.
— Какое твое дело? — грубо ответила мама. — Я же не спрашиваю, кто и зачем к тебе приходит.
Не думал я тогда, что и рыжая образина, пьяница и дебошир, мой сосед, был как-то связан и с этой учительницей, и с помощниками Новикова. Это я потом, много лет спустя установил, установил конечно же чисто теоретически, так сказать, по аналогии, когда был в роли директора, а более опытный директор меня поучал: «Сам никогда не связывайся. Надо уволить кого-то — создай невыносимые условия. Не прибегай к крупным конфликтам. Опутай сетью мелочей. Говоришь, этот неугодный живет в казенной квартире? Отлично. Пусть твои помощники подскажут сантехнику, чтобы он раза два в неделю, этак ночью, часа в два, стучал в двери и говорил: «У вас трубы, кажется, потекли, разрешите взглянуть». Я допытывался, к чему же может привести это опутывание. «К очень многому, — отвечал мой знакомый, доморощенный макиавеллист. — Человек шалеет от таких вещей. Раз разбудили, второй раз разбудили. Один раз в два часа, а другой раз под утро, часиков в пять. Смотришь, клиент засуетился, забегал: при первой возможности сам сбежит».
А я глядел под стол, где мерцало красным и откуда все же шел едкий противный запах горелого старья.
И я этим горелым теплом отгораживался от хозяек, одевался им как в простыню, и что-то мне подсказывало, что веду я себе гнусно, крайне гнусно, а изменить что-либо в себе никак не мог. Стул, пальто, горящие гранатовые крупинки, мои ноги, сырое пятно и даже лужица под ногами, это снег оттаял у каблуков (отчищаешь, отчищаешь, а все равно у каблуков остается), это у меня каблуки были такие, наборные, откуда тоже вываливалось по одной пластинке и туда набиралось снега, и я уже просмотрел эти пятна и даже разобрался в этих пятнах: одно изображало скачущего коня с осьминогом вместо седока, а другое, кажется, старца, бредущего по снегу. Половицы были некрашеные, но чисто оттертые, я видел, в углу лежали две тёрки из запутанной проволоки, а рядом подобие цикли, да и Нина говорила, что полами она занимается особо: все уголочки отмыла и отпарила, а то, когда поселились, тут бог знает что было, вот потому и узоры от талого снега теперь так четко выделялись. Так вот и с этими полами, и с лужами, и с тайной болью в груди, и с осознанием того, что мне надо было давно уйти, а я не могу, потому что совсем увяз в стыдливом собственном месиве, так вот со всем этим я сросся так, что и пошевелиться не было сил. Такое состояние было у меня и раньше, когда голодал в студенческие годы. Теперь же я был сыт (зимой свежие овощи были, помидоры были, хоть и мороженые, но оттают, с маслом растительным да с луком — это несказанно как вкусно, уток и кур забитых и тоже мороженых мама приносила по две, а то и по три штуки сразу). Теперь это состояние от чего-то другого произошло. Я слышу голоса, слышу слова, слетающие с больших розовых губ Алины, и не могу в толк взять, чего она говорит:
— А вы читали Куруева?
«Не читал Куруева», — так надо ответить мне. Я это чувствую, что так надо ответить. А не отвечается мне. Язык сковало, в башке что-то жарко растопилось, не может взяться язык волевым инстинктом, не может приказать, чтобы легко и празднично я разговаривал. Чтобы разделся, повесил пальто в угол, там еще один свободный гвоздь на вешалке есть. И я ничего не отвечаю. А гляжу какими-то дурацкими глазами. А моя щека в мурашечках вся, морозцем подёрнулась, и испуг насторожился, застрял в кончиках волос у шеи и у висков, точно жду я откуда-то сзади пощечины, резкой и горячей пощечины, после которой я и не пошевельнусь, потому что в голове обязательно мелькнет: «Заслужил, ну чего зря обижаться, так и надо, чтобы не палил грязную вату- да не прикидывался сумасшедшим, как мама говорит». И глаза будут смотреть жалко. Я этот свой взгляд знал: он весь из вины собран, приниженный взгляд, что-то оскорбленное и обиженное было в этом взгляде, мне и потом, когда примечали этот взгляд, в особенности пожилые женщины да и мужчины, говорили: «Вы, должно быть, много страдали?» И мне так хотелось бросить им: «Разумеется, страдал». И тогда неосознанно думалось, точнее хотелось, чтоб думалось о том, что я страдаю очень, что это мое страдание выше чего-то, что оно нужнее, даром что его сейчас притушат вместе с гранатово-продырявленным пожаром на моих фалдах.
— Да вы с ума сошли, Попов? — это Алина.
— Горит, в самом деле горит? — это Нина.
И снова меня берет стыд. Уже не такой, какой раньше выходил из меня, скованный и притупленно-растерзанный, а улыбающийся стыд. Стыд только что проснувшегося человека, который будто во сне крепко согрешил, да был пойман с поличным, а проснувшись, улыбнулся и на укоры окружающих ответил: «Вы же видите, я спал, я не в ответе за то, что во сне произошло. Не считается то, что во сне. Мало ли что вы подметили, а вот не считается, и вообще это чепуха все…» Я и глядел, не отвечая Алине, и робко повиновался Нине, которая взяла меня за руку, дескать, встаньте, я стряхну гранатовый дым. А у нее вроде бы тоже как застопорило, видно, от меня перебралась к ней скованная закрученность, и она хохочет:
— Пальто снимите. Горит же… Я робко снимаю пальто. Она гасит огонь. Алина качает головой:
— Странно все это…
Она уходит за ширму. А я топчусь на месте, а потом ноги несут меня к выходу. Глаза Алины не то насмешливо, не то удивленно обласкивают меня напоследок. Нина грустна: испуг застыл в ее глазах, а может быть, сожаление. Я глядел на прекрасное лицо Алины и где-то десятым своим предчувствием сознавал, что за ее сверкающим блеском глаз тоже сидит своя безысходность. Переступлю я порог, и она (это я потом узнаю) кинется на постель и завопит не своим голосом:
— Не могу! Не могу больше!
Мне с юношеских лет были известны оба моих «я». Первое — это то, которое на виду росло. Оно переходило улицы, остерегаясь идти на красный свет, чистило картошку, стараясь ее держать таким образом, чтобы не отхватывать себе полпальца, прикасалось к, женщинам только в том случае, когда была абсолютная гарантия, что тебя не оттолкнут. Это «я» в общем-то за свои поступки несло ответственность и четко знало, что к чему.
Второе мое «я», то, которое от сердца или от души шло, тоже было мне известно. Оно перемалывало информацию тайного порядка. Это второе «я» жило хоть и нелегальной жизнью, но все же наверняка прощупываемой, то есть эту жизнь так или иначе можно было обнаружить. У этого «я» было хорошо развито чувство ответственности. Оно подогревалось на угольях страха, отчаяния, одним словом, на стрессовых эмоциях, то есть на таких состояниях, которые в общем-то управлялись и ситуацией, и первым «я», и более отдаленными обстоятельствами.
А третье «я», обнаруженное мною уже в зрелые годы, было стихией, как бы посторонней силой. Оно было одновременно и выпуклостью, и вогнутостью, тяжестью и отсутствием притяжения, оно было приказом и категорическим отказом действовать, в нем сидели все «да», которые есть на свете, и все «нет», которые успели перебывать в различных переделках.