Печора - Юрий Азаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Женщина — это совсем другое. То, что ты делала, — это глумление и над женщиной, и над человеком!
— Вам меня жалко?
Света провела ладонью по лицу. Очевидно, забыла о ране. И на лбу остался кровавый след.
Снова в груди у меня кольнуло. От боли я едва не задохнулся. Хрипло вырвалось у меня:
— Кровь, кровь же…
Света вытерла кровь. Улыбнулась. А затем, едва сдерживая себя, заплакала, уткнувшись колени.
Я потихоньку встал и направился к выходу.
— Обождите, — сказала она совсем бодрым, голосом. — Я у вас хотела спросить. Скажите, а почему Морозова не вызывает у нас сочувствия?
— Почему же, сочувствие, наверное, вызывает…
— Ну, не сочувствие, а симпатию. Как-то страшно от того, что может быть такая нечеловеческая сила в женщине.
— Пожалуй, страшно. Фанатизм всегда страшен.
— Даже когда фанатизм стоит за правду и справедливость?
— Мы же об этом говорили уже.
— Говорили, но мне все равно непонятно. Выходит, чем больше правды и справедливости в человеке, тем опаснее этот человек.
— Мерой правды и справедливости может быть только человек.
— Мера всего — человек?
— Вот именно. Когда ты убиваешь в себе человеческое, ты выступаешь против этой меры. И против всей справедливости на земле. И против правды.
— А вот мне надо быть готовой ко всему. Знаете, надо.
— То есть?
— А вот так у меня могут сложиться обстоятельства, что все может получиться.
— У всех может все получиться. Важно в любой ситуации оставаться человеком.
— А вот если близкий вам человек окажется подлецом?
— Не понял.
— Ну, самым сильным вашим врагом. Что тогда?
— Это все твои придумки. Сегодня близкий человек — враг, а завтра — еще ближе.
— Нет и нет. Я вам правду говорю.
Продолжить ей не удалось. С шумом ворвался в комнату ее младший брат Игорь. Швырнул портфель в угол. В комнату вбежал огромный пес. Он подошел ко мне, остро блестели его глаза, дважды он лизнул мои руки: признал. Теперь я поднялся и ушел.
4
Тогда на слуху у многих был Макиавелли. Потому и сказал о Новикове Рубинский:
— Типичный макиавеллист.
— Не Макиавелли, а макиавеллист? — переспросил я.
— Именно так. Макиавеллизм вечен. Он возник за — много тысячелетий до появления Макиавелли. Этот стиль правления можно было назвать и пилатизмом.
— Паучий способ.
— Э, нет. Паук один плетет свои сети. А здесь каждый виток паутины создается помощниками. Задача лидера типа Новикова состоит в том, чтобы не участвовать непосредственно в создании сетей. В дискриминации. В вылавливании нерадивых.
— Он теоретик, — подсказал я. Мне было интересно будить мысль Рубинского. Говорил он превосходно, когда я поддерживал таким образом его пыл.
— Он практик чистейшей воды. Он жестко знает несколько стандартных действий, с помощью которых добивается своего.
— Например?
— Валерию он однажды подловил на ее сексуальном маньячестве, один раз скомпрометировал, а потом взял навсегда под защиту — и она ему служит верой и правдой. Фаранджеву он впутал в махинации, ей вовек не очиститься. Это его второй метод. И третий прием — маскировка под демократа…
Рубинский говорил, а я вспоминал, как сразу же после той злополучной конференции ощутил себя в изоляции. И странное дело, меня всюду преследовали голубые глаза Новикова. И интонации его слышались. Говорю однажды с интеллигентной пожилой учительницей начальных классов, а она вдруг интонациями Новикова, с этакой расстановочкой: «А вы напрасно недооцениваете мудрую власть педагогического коллектива…»
Это были любимые новиковские слова. Я застыл на месте, ибо она эти слова произнесла так, точно эти слова должны были меня поддеть снизу, как лопатой, и вышвырнуть вон. И глаза, я чуть не рехнулся, у нее гзаголубели чистым новиковским блеском.
И Вольнова мне бросила как бы невзначай; «Есть законы порядочности, наконец…»
И о порядочности все время толковал Новиков. Клановая порядочность: не продать, не вынести за пределы своего коллектива, уничтожать каждого, кто нарушит клановый сговор…
Рубинский говорил, а я вспоминал, как в малодушии своем ринулся было объясняться к Новикову. Он меня не принял. Я стоял за дверью, а он играл в шахматы с Дребеньковым. Я нагло вошел в кабинет. А он рассмеялся, и его голубые глаза слезились: «У меня рабочий день закончен два часа тому назад. Сейчас восемь вечера. Можем мы позволить себе…» — он обратился к Дребенькову. — «Бог ты мой, — замельтешил Дребеньков, — да оставьте вы нашего директора в покое…» Дребеньков встал, взял меня за руку и вывел в коридор…
А Рубинский между тем говорил:
— У Макиавелли есть объяснение. Он говорит, что надо создать порядок, при котором все сограждане нуждались бы в жестоком диктате: тогда они всегда будут верны лидеру.
— Значит, Новиков устраивает всех?
— Безусловно. Многие горло готовы были перегрызть, защищая его.
— Почему были?
— Потому что общая система, поддерживающая Новикова, зашаталась.
— Новиков это понимает?
— Еще бы! Если бы он не понимал, ты бы уже не работал здесь. Почему Новиков не может тебя убрать немедленно? Да потому, что ты выразил общее мнение — раз, потому что это общее мнение совпало с официальной линией государства — два, и третье — так или иначе, медленно, но верно, произойдут процессы замены руководителей типа Новикова.
— И сколько это будет продолжаться?
— Я не пророк. Но думаю, немало времени пройдет.
— Ты считаешь, что Новиков оставит меня в покое?
— Ни за что. Он заставит своих приближенных рыть ямы, ты должен сам в одну из них попасть и сломать шею.
— Ты неплохо обо мне говоришь.
— Надо знать правду.
— Что же мне делать?
— Ждать и глядеть в оба.
Я посмотрел на Рубинского: на его лице было написано явное превосходство. Он добавил:
— Мы все думаем над тем, как тебе помочь. Рубинский был прав. Все было сделано чисто и неожиданно. Новиков напрочь отгородил себя от моих бед, предоставив мою участь решать другим. Никаких ни выговоров, ни замечаний в мой адрес, ни придирок, ни каких-либо неудобств не последовало. Больше того, как только эти мелкие неудобства появлялись, так по моему первому прошению тут же снимались.
— Вас не устраивает расписание, Владимир Петрович? Так, физику передвинем, географию на понедельник поставим…
— Мне неудобно в понедельник, — просил географ…
— Ничего, вам удобно в понедельник, — отвечала ласково завуч Мария Леонтьевна. — У Владимира Петровича большая перегрузка по внеклассной работе, театр, кружок, ему надо пойти навстречу.
И все точно чуяли тайную, особым образом организованную войну. Точно меня специально откармливали перед гильотинированием.
Первой учуяла беспокойство мама. Пришел я как-то в самом наилучшем настроений домой. Чувствую, мама вся напружинилась, вот-вот произойдет взрыв. Знаю я ее эту страшную, болезненную подозрительность. Когда эта подозрительность соединяется вдруг с ее безумным гневом — ничем ее не остановить, любой беды можно ждать от нее. Поэтому я тороплюсь ее успокоить:
— Что ты, мамочка?
А она будто и ждала этого вопроса:
— А ты не знаешь? — Все знают, а ты не знаешь?
— Вечно ты что-нибудь сочиняешь…
— Ничего я не сочиняю. Все люди говорят! На людей ты стал кидаться! — И понесло мою бедную маму: глаза блестят, руками машет, то взвизгнет так, что мурашки по коже, то заплачет вдруг с причитаниями: — Сыночек мой родненький…
Я тороплюсь успокоить ее: это в прошлом все, теперь меня снова все любят.
— Я на хорошем счету у директора, — неуверенно, но громко говорю я.
Мама соскочила со стула и замахала ладонью в мою сторону, норовя попасть мне по лбу.
— Дурак. Ненормальный. Все люди говорят, что он тебе такое устроит, что ты… — И мама снова заплакала.
Она сидела напротив. Маленькая. Рукой глаза вытирала, а слезы лились из глаз ее. И в мою сторону не смотрела. Я никогда не выносил её слез.
— Да прекрати в конце концов! Мало мне горя было в жизни.
— Ну какое теперь у тебя горе?
— Какое, какое? Заберут тебя — что я буду здесь, на краю света, делать одна? — И мама заплакала навзрыд.
— Прошло то время, — снова продемонстрировал я уверенное спокойствие.
— Дурак! — резко вскинулась мама. И слез ее, и ее расслабленности точно и не было.
Я знал эти жуткие переходы от слез к гневу. В ней рождалось буйство, ничем не укротимое, все ниспровергающее буйство.
— Него тебе недостает? Мало тебе прошлых неприятностей? Что тебе дался этот ты должен всех поучать? На себя-то посмотри!
— Замолчи, — не выдержал я.