Классики и современники - Басинский Павел Валерьевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть, однако, некая таинственная поэтическая правда в том, что самые сильные и пламенные любовные стихи в русской лирике написаны стариками. Причем, по понятиям 19-го века, глубокими стариками. Именно в этих стихах последняя интимная откровенность (тот же Толстой, шутя, говорил: о женщинах всю правду скажу, только когда лягу в гроб. Скажу и захлопну крышку) странно граничит с удивительной стыдливостью. Любовь и эротика здесь становятся чистым фактом искусства, лишаясь, с одной стороны, мутной физиологии, а с другой — не менее мутной риторики, эту физиологию прикрывающей. Если о любви и страсти пишет старик и пишет не прозой, а стихами, то это или полный кошмар или эстетический шедевр, среднего быть не может.
82-летний поэт Константин Ваншенкин выпустил книгу стихов «Шёпот. Интимная лирика» (М.: Спутник+, 2008). Аннотация к ней — самая короткая из всех, которые мне доводилось читать: «Это книга о близких отношениях мужчины и женщины». Почти четыреста страниц стихотворений, многие из которых откровенно эротичны. «Она разделась суетливо, / Решась, оставила кусты, / Пошла тревожно, торопливо, / Стыдясь своей же наготы…» Это — о юной купальщице. За которой лирический герой, скажем прямо, подглядывает. С точки зрения обывательской морали это ужасно. С точки зрения поэзии — совершенно нормально. «Она лежала на спине, нагие раздвоивши груди…» — писал далеко не молодой Бунин-поэт о спящей женщине. И — не будем сравнивать масштабы талантов. Константин Ваншенкин — поэт со своим лица «не общим выраженьем», а кроме того один из последних действительно крупных поэтов военной темы. Его стихотворение «Женька» 1957 года лично я считаю не меньшей поэтической классикой, чем стихи великих. Только Ваншенкин мог так описать смерть девушки на войне: «Пошли на заданье ребята. / Ударила вражья граната. / Из ватника вылезла вата. // Висит фотография в школе — / В улыбке — ни грусти, ни боли, / Шестнадцать ей было — не боле. // Глаза ее были безбрежны, / Мечты ее были безгрешны, / Слова ее были небрежны…»
Пороховой привкус остался и в «Шёпоте». «Вернулся муж с большой войны. / Ушла родня, все гости тоже, / И слушал он шаги жены, / Уже в постели мягкой лёжа. // В буфет посуду убрала, / Поднять окурок наклонилась, / Сняла скатёрку со стола / И наконец угомонилась. // Шинели тронула рукав, / Щекой припала, вся зарделась, / Потом прошла за старый шкаф, / Свет погасила и разделась». Между прочим, это именно эротические стихи, причем с таким мощным зарядом спрессованного эротического предчувствия, о котором сказать прозой было бы пошлостью (только Андрею Платонову удалось это поднять на невероятную высоту в рассказе «Возвращение»).
Но в книге много и просто интимной лирики, не имеющей отношения к войне. Есть восхитительные короткие стихи: «Начала раздеваться с перчаток, / В энергичных движеньях смела, / Но сначала с лица отпечаток / Небольшого смущенья сняла». Всё стихотворение. И — целая психологическая новелла.
Конечно, Ваншенкин рискнул. Есть в книге и пробелы (не провалы). Но все-таки остается после нее какое-то стойкое ощущение свежести лирического дыхания. Победы над увяданием и тлением. Поэзии, проще говоря.
2008
Алексей Варламов: Старший сын
В мировом фольклоре есть бродячий сюжет. В наиболее известной и законченной литературной форме он воплотился в сказке Шарля Перро «Кот в сапогах». Умирает отец, делит наследство между сыновьями. Старшему достается мельница, среднему — осел, младшему — последнее, что у отца есть, кот. Дальше, как в сказке, самым удачливым наследником оказывается младший брат. Его плутоватый кот путем разнообразных постмодернистских махинаций превращает своего хозяина из нищего в маркиза. Он делает это очень просто (хотя на поверхности очень сложно), подменяя причину следствием. Он говорит, что его хозяин маркиз и поэтому ему полагается приличное платье, место в карете и так далее.
Но мы не знаем, что было с остальными братьями. Например, с тем, что остался с ослом. Возможно, он всю жизнь тяжело трудился, добывая хлеб насущный с помощью упрямого и своенравного животного. А может быть, махнул на все рукой, отвел осла на ярмарку, продал, а деньги прокутил в кабаке.
Но труднее всех пришлось старшему брату. Мельница — не кот и не осел. Она не умеет мошенничать, и ее так просто не пропьешь на ярмарке. Это — целое хозяйство. Это не только собственность, но и ответственность. Это наследство в полном смысле слова.
Мне всегда представлялось, что люди культуры и литературы, в частности, примерно делятся на три категории. Одни, имея скромный талант и волю к труду, работают, как проклятые, на ниве культуры, доказывая свое право на существование. Или, если становится невмоготу, если воли маловато, спиваются, кончают с собой или просто бросают к чертям этот адов труд. Другие, обладают не столько талантом, этим даром Божьим (а отношения отца и сына это всегда земная проекция отношений человека с Богом), сколько ловкостью и суммой более или менее удачных «придумок». Они как-то убеждают публику, что они не голь перекатная, а маркизы. Иногда публика им верит. Надо только быть смелее, нахальнее. Надо как можно увереннее опрокидывать традиционные представления о ценностях, о культурной иерархии, и публика непременно дрогнет. И, наконец, третьи, обладая и талантом, и волей к труду, и, главное, чувством ответственности перед наследством, распоряжаются им любовно, но осторожно, приумножая, а не разбазаривая наследство, но и не выдавая мельницу за королевский замок.
Русский литературный человек ХХ, а теперь уже XXI века, особенно обречен осознавать тяжесть доставшегося ему наследства. Отсюда неслучаен и этот футуристический выдох освобождения: «Сбросим Пушкина и Толстого с парохода современности!» Сбросим! Облегчим себе бремя! Но футуристы, по крайней мере, понимали, что это бремя.
В конце ХХ века в русской литературе все перемешалось. Коты, ослы, мельницы, нищие, маркизы — всё было втянуто в соблазнительный водоворот снижения высокого и возвышения низкого и подмены всего всем. Кот Шарля Перро, по крайней мере, вынужден был плутовать достоверно. В конце концов, он предъявил королю реальный замок. В 90-е годы ХХ века и этого не требовалось. Не нужно было доказывать, что ты маркиз. Надо было объявить, что маркиз — это кот. Нужно было сказать, что Лев Толстой — это хохма, это бородатый графоман, а Венедикт Ерофеев — величайший гений всех времен и народов. Не просто талант, не яркий, но частный эпизод литературы, а именно величайший, а Толстой — смешной. Нужно было сказать: я написал три тысячи стихотворений, поэтому я великий поэт. Ведь понятно, что три тысячи стихотворений никто в здравом уме не прочтет. А вдруг как раз не прочитанные стихи и есть гениальные. До этой фантазии не додумался бы и кот Шарля Перро.
Это было время, когда слова и их реальный смысл разошлись непоправимо. Например, Солженицына объявляли литературным диктатором, причем объявляли люди, которые в это время самым жульническим образом прибирали к рукам всю литературную власть, беспардонно диктуя литературную моду.
Именно в это время мы с Варламовым входили в литературу. Мы познакомились в редакции «Литературной газеты», и он подарил мне свою книгу. Я прочитал ее название и понял, что книга мне уже нравится. Она называлась «Здравствуй, князь!» Учтите, что это было время ужасающей, беспорядочной и неряшливой цитатности, «центонности», когда слова в простоте нельзя было вымолвить, когда даже фразу «я вас люблю» нужно было непременно сопровождать ироническим комментарием: «как сказала бы Татьяна Ларина».
«Здравствуй, князь!» тоже была цитата. Но какая!
Это был звук, прежде всего чистый звук. Его хотелось продлить: «Здравствуй, князь ты мой прекрасный! Что ты тих, как день ненастный? Опечалился чему?» Кроме того, это название само по себе дышало каким-то спокойным чувством первородства, уверенности в своем положении в литературе. Сам-то Варламов казался неуверенным в себе. Он говорил, что он преподаватель МГУ, который пишет прозу. Но это все была ерунда, естественная, а может быть и несколько кокетливая стыдливость легитимного русского писателя, который имеет право назвать свою книгу пушкинской цитатой. И, наконец, это было прямое выполнение задания Ходасевича: «аукаться» именем Пушкина в наступающем мраке.