Русская литература XIX–XX веков: историософский текст - И. Бражников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Думается, эти суждения, при некоторой их односторонности, все же близко подходят к блоковскому мирочувствию и приближают к пониманию замысла поэмы. В частности, «буржуй» для Блока периода «Двенадцати» – синоним сатаны: «Отойди от меня, Сатана, отойди от меня, буржуа…», – пишет он в дневнике (269). Так же и отождествление ветра со Святым Духом, каким бы дерзким оно ни казалось, законно. Однако при всем огромном объеме исследований данного вопроса, редко кому удается совместить историософский текст поэмы с конкретным и точным анализом художественного текста. Вот и Кудинова пишет, что «ветер «уходит», уводя за собой Спасителя и Двенадцать». Это утверждение обессмысливает все интерпретационные усилия исследовательницы, поскольку Святой Дух, ведущий Христа – положение и теологически, и художественно невозможное.
На самом деле ветер никуда не «уходит». По точному наблюдению Е. Эткинда, даже когда это слово прямо не упоминается, ветер «незримо» покровительствует революционерам, является их орудием, что выражается в частности в метафорическом глаголе «раздуем»268. Действительно, только слово «ветер» уходит, но «опции» ветра остаются.
Ветер как образ стихии отнюдь не впервые появляется в поэме «Двенадцать». Мифологема ветра является одной из ключевых в чрезвычайно близкой как по времени создания, так и эстетически лирике М. Волошина, которая впоследствии составит третью книгу его стихов «Неопалимая Купина». В частности, обращает на себя внимание явным параллелизмом с «Двенадцатью» одно из центральных стихотворений Волошина 20-х гг. «Северовосток»:
Расплясались, разгулялись бесыПо России вдоль и поперек.Рвет и крутит снежные завесыВыстуженный северовосток.Ветер обнаженных плоскогорий,Ветер тундр, полесий и поморий,Черный ветер ледяных равнин,Ветер смут, побоищ и погромов,Медных зорь, багровых окоемов,Красных туч и пламенных годин… (335)
Параллельность двух «ветров» тут достаточно очевидна. Это, во-первых, сам образ ветра, который у Волошина «рвет и крутит»; у Блока «Крутит подолы, // Прохожих косит, // Рвет, мнет…» Во-вторых, здесь интересна та же метаморфоза ветра: начавшись с явно оценочной, заданной пушкинско-достоевским контекстом описанием «бесовской» стихии, мифологема ветра, открыто появляясь в 5-й строке, предельно расширяет свое значение и усиливается четверной анафорой. Причем третья анафора содержит еще и дополнительный эпитет «черный», тем самым еще более сближая с блоковским текстом и окончательно переключая «ветер» из «географического» в символическое и историософское измерение, где изображение ветра как «части природной стихии» будет «все последовательнее вбирать в себя стихию историческую»269 (Л. А. Трубина).
Любопытно, что цветовая гамма здесь в точности повторяет «Двенадцать»: бело-черно-красный, причем последний цвет, присутствующий у Блока сначала как плакат, затем как огни, кровь и в конце как кровавый флаг Христа, у Волошина сразу усилен четырьмя эпитетами: «медный», «багровый», «красный» и «пламенный». Именно таким видится Волошину (и отчасти Блоку) цвет истории. Если белый у обоих поэтов – это цвет пространства (или, по крайней мере, видимого пространства: «снежные завесы» «выстуженного» северовостока и «белый снег»), то черный, переходящий в красный, – это, по-видимому, цвет времени. «Черный вечер» – строка, открывающаяся и закрывающаяся слогом «чер»: семантика «черного» присутствует в самом слове «веЧЕР». Вечер – это, конечно, время суток, но и время мира, время человеческой истории. Если футуристы спешили объявить об «утре мира», то символист Блок настаивает на том, что мир переживает свой вечер. «Черный вечер», как и ветер, – «на всем Божьем свете». И до рассвета еще очень и очень далеко. Для того чтобы наступил рассвет (заря), черное сначала должно породить огонь и кровь. Отсюда рифма:
Винтовок черные ремниКругом огни, огни, огни… (11)
Во второй строфе стихотворения «Северовосток» цвета практически пропадают и остается лишь образ движения, а мифологема ветра от страшных и бесчеловечных, «бесовских» коннотаций первой строфы неожиданно раскрывается как нечто близкое, родное, как друг, встреченный на пути:
Этот ветер был нам верным другомНа распутьях всех лихих дорог:Сотни лет мы шли навстречу вьюгамС юга вдаль – на северо-восток.Войте, вейте, снежные стихии,Заметая древние гроба:В этом ветре вся судьба России –Страшная безумная судьба… (335)
Итак, этот буйный и страшный «бесовский» ветер здесь оказывается интимно близок России. Это не сама она (у Волошина, как и у Блока, Россия – всегда женственное начало), но это ее другой: ветер-друг, ветер-сопровождающий – ветер-судьба России. Судьба же для символистов почти синонимична истории, которая понимается ими (а перед ними – европейскими романтиками) как осуществление провиденциальных целей, замысла Творца. Таким образом, ветер – это время, ветер – это дыхание или дух истории.
Наконец, и у Блока, и у Волошина возникает образ шествия – символических двенадцати у Блока и просто «нас» у Волошина. Но если блоковское шествие представляет собой скорее загадку, так как неизвестно ни откуда, ни куда движется отряд «двенадцати», а в довершение этой неизвестности впереди двенадцати в финале поэмы оказывается Христос, что крайне затрудняет какую-либо однозначную интерпретацию происходящего, то у Волошина, напротив, значение движения не требует пояснений: это исторический путь русского народа, географический вектор которого в самом деле направлен на северо-восток: «Северо-восточный регион, – пишет историк Ю. А. Лимонов в исследовании «Владимиро-Суздальская Русь», – неизвестный по сути дела нашим летописцам до второй половины XII в., менее чем за сто лет превратился в крупнейший центр Руси»270. В. В. Кожинов, комментируя этот факт, пишет: «Этот перенос, это поистине великое переселение, было, без сомнения, чрезвычайно нелегким делом: ведь даже по прямой линии Владимир отстоит от Киева на тысячу километров; к тому же на водных, речных путях приходилось преодолевать тяжкие волоки, а по дорогам через могучие девственные леса нужно было не только переезжать, но и в прямом смысле прокладывать путь»271. Однако, как всем нам хорошо известно, созданием Владимиро-Суздальской Руси путь на северо-восток не закончился, а продолжился освоением крайнего севера и Дальнего Востока и не останавливался, продолжался и в Московский, и в Петербургский, и в Советский периоды – вплоть до последнего кризиса в конце XX столетия. Так что маршрут указан Волошиным абсолютно точно.
Ряд параллелей и даже буквальных текстуальных совпадений позволяют нам предположить, что «Северовосток», «Россия» и ряд стихотворений и поэм Волошина 1918–24 гг. находятся в сложном поэтическо-историософском диалоге с поэмой «Двенадцать», в ходе которого уточняется, дополняется и проясняется загадочный мистический сюжет блоковской поэмы. Блоковский и волошинский ветры – это один и тот же ветер, обозначающий на языке поэзии символистов силу и дух истории.
Г. П. Опарин в своей диссертации, посвященной историософии Волошина, также отмечая связь волошинского ветра с ветром «Двенадцати», утверждает относительно этой же метафоры, что северо-восточный ветер, норд-ост является символом России вообще: «Ветер этот – образное выражение неизменности России, ее судьбы и национального характера»272.
Таким образом, мифологема ветра способна совмещать прямо противоположные значения «смешения, зыбкости» (Есаулов) и «неизменности» (Опарин). Далее в своей работе исследователь утверждает, что «ветер преисподней» становится у Волошина символом чистилища (? – И. Б.), несущим страдания Руси, дабы она их вынесла и возродилась в новом качестве273. Разумеется, отвергая саму терминологию как отсутствующую категорию символистской историософии (при всех католических влияниях на последнюю), нельзя не заметить, что ни Волошин, ни Блок нигде не пишут и не говорят о Чистилище – ни в связи с революцией, ни вне этой связи.
О «Чистилище» зато пишет в своем очерке о Блоке известный писатель-эмигрант Б. Зайцев. В контексте выше изложенного его отклик на поэму «Двенадцать» выглядит почти курьезным. Свой мемуарный очерк, озаглавленный весьма оценочно и претенциозно «Побежденный», Зайцев из уютного французского далека, на Пасху 1925 г., обращается к уже мертвому поэту, как к живому: «Быть может, это странно, и ненужно: кажется, показать бы вам вот этот светлый Божий мир (курсив мой – И. Б.). Дать бы глазам вашим, замученным туманами, болотами, снегами, войнами и бойнями, – взглянуть в голубоватые дали Прованса, светом и благоуханием смолистым вам омыть бы душу, как омыл лицо росой Чистилища при выходе из Ада Данте <…> Вы бы дышали Истиной, она бы оживила вас»274.