Кладбище для безумцев - Рэй Брэдбери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я замолчал, прислушиваясь к своему дыханию и стуку сердца.
Иисус тоже помолчал, а затем тихо, с изумлением, произнес:
— Я спускаюсь.
41
Впереди ярко светилась съемочная площадка, где нас ждали статисты, костер с жареной рыбой и Безумный Фриц.
В начале аллеи мы с Иисусом, подходя, заметили женщину. Подсвеченный силуэт, всего лишь темный абрис
Увидев нас, она бросилась навстречу и остановилась, заметив Иисуса.
— Вот так дела, — сказал Иисус. — Это же Раттиган собственной персоной!
Констанция почти испуганно переводила взгляд с Иисуса на меня и обратно.
— Что мне теперь делать? — спросила она.
— Что?..
— Такая безумная ночь. Час назад я плакала над этой ужасной фотографией, а теперь… — она внимательно посмотрела на Иисуса, и из глаз у нее ручьями потекли слезы, — всю жизнь мечтала встретить тебя. И вот ты здесь.
Под тяжестью собственных слов она опустилась на колени.
— Благослови меня, Иисусе, — прошептала она.
Иисус отпрянул, словно вызывая мертвых из могил.
— Встань, женщина! — прокричал он.
— Благослови меня, Иисусе, — проговорила Констанция. И добавила почти про себя: — О господи, мне снова семь лет, я стою в белом платье для первого причастия, в Пасхальное воскресенье, и мир хорош, еще не успев стать дурным.
— Встань, юная леди, — сказал Иисус, уже тише.
Но она не шелохнулась и в ожидании закрыла глаза.
Ее губы беззвучно прошептали: «Благослови меня».
И вот Иисус простер руку, смиряясь против воли и кротко покоряясь, и положил ладонь на ее макушку. От этого легкого прикосновения слезы еще сильнее брызнули из ее глаз, а губы задрожали. Ее руки взлетели вверх, чтобы удержать, еще на миг продлить это прикосновение к ее голове.
— Дитя, — тихо проговорил Иисус, — я благословляю тебя.
И, глядя на коленопреклоненную Констанцию Раттиган, я подумал: «Вот она, ирония этого пропащего мира. Католическое чувство вины плюс актерская наигранность».
Констанция встала, не поднимая глаз, обернулась к свету и направилась к ожидавшему нас костру с ярко пылающими углями.
Нам оставалось только последовать за ней.
Собралась толпа — все статисты, уже появлявшиеся этим вечером в других сценах, плюс администрация киностудии и зеваки. Когда мы приблизились к ним, Констанция отошла в сторону с грацией человека, только что потерявшего сорок фунтов. «Сколько же еще она будет оставаться маленькой девочкой?» — подумал я.
Но тут на противоположной стороне съемочной площадки, по ту сторону ямы с углем, я увидел, как из темноты на свет выступили Мэнни Либер, Док Филипс и Грок. Взгляд каждого был так прикован ко мне, что я попятился назад, боясь заработать штрафное очко за то, что разыскал Мессию, спас Спасителя и урезал бюджет на ночь.
Взгляд Мэнни был полон сомнений и подозрения, в глазах доктора читалась откровенная злоба, а зрачки Грока туманились от паров хорошего бренди. Может, они пришли посмотреть, как Христос и я будем зажарены на вертеле? Так или иначе, когда Иисус твердым шагом направился к краю горящей ямы, Фриц, просветлев после недавнего припадка гнева, близоруко прищурился на него и крикнул:
— Наконец-то! А мы уж хотели отменить барбекю. Монокль!
Никто не пошевелился. Все начали оглядываться.
— Монокль! — повторил Фриц.
И тут до меня дошло: он просит одолжить ему оптическое стекло, которое несколько часов назад с такой щедростью вручил мне.
Я бросился вперед, сунул монокль в его протянутую ладонь и отскочил назад, а Фриц забил его в глаз, как патрон. Бросив испепеляющий взгляд на Иисуса, он гаркнул, выпустив из легких весь воздух:
— И это вы называете Христом? Он больше похож на Мафусаила. Наложите тональный крем беж номер тридцать три и заострите линию подбородка. Боже святый, пора делать перерыв на ужин. Чем больше просчетов, тем длиннее сроки. Как ты смеешь опаздывать? Кем, черт возьми, ты себя возомнил?
— Христом, — как и полагается, скромно ответил Иисус. — И вам не следует это забывать.
— Уведите его отсюда! В гримерную! Перерыв на ужин! Сбор через час! — прокричал Фриц и едва не швырнул монокль, мою медаль, мне в руки, а сам остался стоять, с горечью глядя на пылающие угли, словно собираясь прыгнуть в огонь.
И за всем этим по-прежнему наблюдала волчья стая по ту сторону костра: Мэнни, считающий потерянные доллары, ибо они, как снежинки в бурю, каждое мгновение падали и таяли; добрый доктор, нетерпеливо сжимающий в кулаке спрятанный в кармане скальпель; и гример Ленина со своей вечной улыбочкой Конрада Вейдта, прорезанной в его бледно-дынной тонкой плоти где-то над подбородком. Но теперь их взгляды были устремлены не на меня; их глаза, в которых читался страшный и неотвратимый приговор, были прикованы к Иисусу.
Словно бригада смерти, производящая бесконечный расстрел.
Иисус споткнулся и покачнулся, точно его ударили.
Помощники Грока из гримерной уже готовы были увести Иисуса, как вдруг…
Случилось нечто.
Послышалось тихое шипение, как будто одинокая капля дождя упала на раскаленные угли.
Мы все посмотрели вниз, затем подняли глаза…
На Иисуса, который стоял, вытянув руки над костром. Он внимательно, с огромным любопытством рассматривал свои запястья.
Из них сочилась кровь.
— О господи! — выговорила Констанция. — Сделайте же что-нибудь!
— Что такое? — крикнул Фриц.
— Снимайте сцену, — спокойно сказал Иисус.
— Нет, черт побери! — закричал Фриц. — Иоанн Креститель с отрубленной головой выглядел лучше, чем ты!
— Тогда… — Иисус кивнул туда, где, словно забавный Петрушка с темным рыцарем Апокалипсиса, стояли Станислав Грок с доктором Филипсом, — тогда… пусть они зашьют и перевяжут меня, пока мы не будем готовы.
— Как ты это делаешь? — Констанция удивленно разглядывала его запястья.
— Это приходит вместе с текстом.
— Иди-ка займись чем-нибудь полезным, — велел мне Иисус.
— И прихвати с собой эту женщину, — приказал Фриц. — Я ее не знаю!
— Да знаешь, — отозвалась Констанция, — Лагуна-Бич, четвертое июля тысяча девятьсот двадцать шестого года.
— Это было в другой стране, в другое время, — отрезал Фриц, хлопнув воображаемой дверью.
— Да. — Констанция помолчала. Все сразу как-то потухло. — Да, все так.
Док Филипс подошел к левой руке Христа; Грок подошел к правой.
Иисус даже не взглянул на них — он устремил немигающий взгляд на далекое облачко тумана в небесах.
Затем перевернул руки запястьями вверх и вытянул их вперед, чтобы Филипс с Гроком могли видеть, как его жизнь вытекает из свежих стигматов.
— Осторожнее, — сказал он.
Я вышел из света во тьму. За мной последовала маленькая девочка, на ходу превращаясь в женщину.
42
— Куда мы идем? — спросила Констанция.
— Лично я — в прошлое. И даже знаю, кто для этого будет отматывать пленку назад. А ты? Останься здесь. Кофе с пончиками. Садись. Я сейчас вернусь.
— Если не найдешь меня здесь, — сказала Констанция, усаживаясь за один из столиков, расставленных для статистов прямо на улице, и беря в руку пончик, — ищи в мужском спортзале.
И я ушел один во тьму. Почти не осталось мест, куда я мог бы пойти, мест для исследования. И теперь я направлялся в сторону единственного места на студии, где еще ни разу не бывал. Там время текло по-другому. Там скрывался кинопризрак Арбутнота, а может, и меня самого, мальчишки, слоняющегося в полдень по территории киностудии.
Я шел.
И вдруг пожалел, что оставил позади смех Констанции Раттиган.
Поздней ночью киностудия разговаривает сама с собой. Если вы пройдетесь по темным аллеям мимо зданий, где на верхних этажах до двух-трех утра шуршат, скрежещут, грохочут и болтают в перерывах монтажные залы, то услышите, как в небесах гремят колесницы и ветер дует над населенной призраками пустыней «Красавчика Жеста»,[138] услышите гул машин на Елисейских Полях вперемежку со звуками валторн и руганью, или грохот Ниагары, низвергающейся со студийных башен в подвалы фильмофонда, или Барни Олдфилда[139] в его последнем заезде, с ревом проносящегося на гоночном автомобиле вокруг Индианаполиса под крики безликой толпы, а потом, пройдя чуть подальше сквозь мрак, услышите, как кто-то спускает с цепи псов войны, услышите, как открываются раны Цезаря, словно розовые бутоны, сквозь разрезы в его плаще, услышите бульдожий лай Черчилля на радиоволнах и вой собаки Баскервилей над болотами, а ночной народ в этот волчий час продолжает работать, ибо треск мувиол, и трепещущее мерцание экранов, и любовь крупным планом им милее густой толпы дневного народа по ту сторону стен, оглушенного реальностью. Здесь, далеко за полночь, сталкиваются приглушенные голоса и заблудшие отрывки музыки, попавшие в облако времени между каменных стен и летящие из распахнутых в вышине дверей и окон, а на бледных потолках маячат тени редакторов монтажа, что колдуют над столами, создавая чудо. Лишь на рассвете затихают голоса, и музыка замирает, когда улыбчивые люди с ножами расходятся по домам, не желая встречаться с первыми обитателями обычного мира, приезжающими на работу к шести часам. Лишь на закате вновь раздадутся голоса, и музыка зазвучит ласково или мятежно, а трепещущий свет экранов-светлячков снова будет омывать лица смотрящих, воспламенять их взгляды и подталкивать руку с занесенными ножницами.