Том 22. Жизнь Клима Самгина. Часть 4 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я видел в приюте слепых, как ходят эти несчастные, вытянув руки вперед, не зная, куда идти. Но все человечество не есть ли такие же слепцы, не ходят ли они в мире тоже ощупью?»
«Я знаю, куда иду, знаю, чего хочу», — сказал Самгин себе.
В коридоре появился длинноногий человек с рыженькой бородкой, его как бы толкала дородная женщина, окутанная серой шалью.
— Понимаешь? — вполголоса, но очень внятно и басовито спрашивала она. — В самом центре.
— Не верится, — пробормотал сосед Самгина.
— Да, да! Провокатор в центре партии. Факт! Отстранив длинного человека движением руки, она прошла в конец вагона, а он пошатнулся, сел напротив Самгина и, закусив губу, несколько секунд бессмысленно смотрел в лицо его.
«Сейчас начнет говорить», — подумал Самгин, но тут явился проводник, зажег свечу, за окном стало темно, загремела жесть, должно быть, кто-то уронил чайник. Потом в вагоне стало тише, и еще более четко зазвучал сверлящий голосок доцента:
— Вопрос не в том, как примирить индивидуальное с социальным, в эпоху, когда последнее оглушает, ослепляет, ограничивает свободу роста нашего «я», — вопрос в том, следует ли примирять?
— Дайте спичку, — жалобно попросил сосед Самгина у проводника; покуда он неловко закуривал, Самгин, поворотясь спиной к нему, вытянулся на диване, чувствуя злое желание заткнуть рот Пыльникова носовым платком.
Петербург встретил Самгина морозным, холодно сияющим утром. На бронзовой шапке и на толстых плечах царя Александра сверкал иней, игла Адмиралтейства казалась докрасна раскаленной и точно указывала на белое, зимнее солнце. Несколько дней он прожил плутая по музеям, вечерами сидя в театрах, испытывая приятное чувство независимости от множества людей, населяющих огромный город. Картины, старинные вещи, лаская зрение пестротой красок, затейливостью форм, утомляли тоже приятно. Артисты в театрах говорили какие-то туманные, легкие слова о любви, о жизни.
«Надо искать работы», — напоминал он себе и снова двигался по бесчисленным залам Эрмитажа, рассматривая вещи, удовлетворяясь тем, что наблюдаемое не ставит вопросов, не требует ответов, разрешая думать о них как угодно или — не думать. Клим Иванович Самгин легко и утешительно думал не об искусстве, но о жизни, сквозь которую он шел ничего не теряя, а, напротив, все более приобретая уверенность, что его путь не только правилен, но и героичен, но не умел или не хотел — может быть, даже опасался — вскрывать внутренний смысл фактов, искать в них единства. Ему часто приходилось ощущать, что единство, даже сходство мысли — оскорбляет его, унижает, низводя в ряд однообразностей. Его житейский, личный опыт еще не принял оригинальной формы, но — должен принять. Он» Клим Самгин, еще в детстве был признан обладателем исключительных способностей, об этом он не забывал да я не мог забыть, ибо людей крупнее его — не видел. В огромном большинстве люди — это невежды, поглощенные простецким делом питания, размножения и накопления собственности, над массой этих людей и в самой массе шевелятся люди, которые, приняв и освоив ту или иную систему фраз, именуют себя консерваторами, либералами, социалистами. Они раскалываются на бесчисленное количество группочек — народники, толстовцы, анархисты и так далее, но это, не украшая их, делает еще более мелкими, менее интересными. Включить себя в любой ряд таких людей, принять их догматику — это значит ограничить свободу своей мысли. Самгин стоял пред окном, курил, и раздражение, все возрастая, торопило, толкало его куда-то. За окном все гуще падал снег, по стеклам окна ползал синеватый дым папиросы, щекотал глаза, раздражал ноздри, Самгин стоял не двигаясь, ожидая, что вот сейчас родится какая-то необыкновенная, новая и чистая его мысль, неведомая никому, явится и насытит его ощущением власти над хаосом.
«Всякая догма, конечно, осмыслена, но догматика — неизбежно насилие над свободой мысли. Лютов был адогматичен, но он жил в страхе пред жизнью и страхом убит. Единственный человек, независимый хозяин самого себя, — Марина».
Но он устал стоять, сел в кресло, и эта свободная всеразрешающая мысль — не явилась, а раздражение осталось во всей силе и вынудило его поехать к Варваре.
Сквозь холодное белое месиво снега, наполненное глуховатым, влажным [цоканьем] лошадиных подков и шорохом резины колес по дереву торцов, ехали медленно, долго, мокрые снежинки прилеплялись к стеклам очков и коже щек, — вое это не успокаивало.
«На кой чорт еду? Глупо…»
Но он смутился, когда Варвара, встав с кресла, пошатнулась и, схватясь за спинку, испуганно, слабым голосом заговорила:
— Нет, нет, не подходи! Сядь — там, подальше, я боюсь заразить тебя. У меня — инфлюэнца… или что-то такое.
Он справился о температуре, о докторе, сказал несколько обычных в таких случаях — утешающих слов, присмотрелся к лицу Варвары и решил:
«Да, сильно нездорова». Лицо, в красных пятнах, казалось обожженным, зеленоватые глаза блестели неприятно, голос звучал повышенно визгливо и как будто тревожно, суховатый кашель сопровождался свистом.
— Вот все чай пью, — говорила она, спрятав <лицо> за самоваром. — Пусть кипит вода, а не кровь. Я, знаешь, трусиха, заболев — боюсь, что умру. Какое противное, не русское слово — умру.
— Ты — здоровый человек, — сказал Самгин.
— Нет, — возразила она. — Я — нездорова, давно. Профессор-гинеколог сказал, что меня привязывает к жизни надорванная нить. Аборт — не проходит бесследно, сказал он.
«Начнется пересмотр прошлого», — неприязненно подумал Самгин и, не спросив разрешения, закурил папиросу, а Варвара, протянув руку, сказала:
— И мне дай.
Закурив, она стала кашлять чаще, но это не мешало ей говорить.
— Такой противный, мягкий, гладкий кот, надменный, бессердечный, — отомстила она гинекологу, но, должно быть, находя, что этого еще мало ему, прибавила: — толстовец, моралист, ригорист. Моралью Толстого пользуются какие-то особенные люди… Верующие в злого и холодного бога. И мелкие жулики, вроде Ногайцева. Ты, пожалуйста, не верь Ногайцеву — он бессовестный, жадный и вообще — негодяй.
— Я думаю, что это верно, — согласился Клим; она дважды кивнула головой.
— Верно, верно, я знаю…
Все более неприятно было видеть ее руки, — поблескивая розоватым перламутром острых, заботливо начищенных ногтей, они неустанно и беспокойно хватали чайную ложку, щипцы для сахара, чашку, хрустели оранжевым шелком халата, ненужно оправляя его, щупали мочки красных ушей, растрепанные волосы на голове. И это настолько владело вниманием Самгина, что он не смотрел в лицо женщины.
— Какой ужасный город! В Москве все так просто… И — тепло. Охотный ряд, Художественный театр, Воробьевы горы… На Москву можно посмотреть издали, я не знаю, можно ли видеть Петербург с высоты, позволяет ли он это? Такой плоский, огромный, каменный… Знаешь — Стратонов сказал: «Мы, политики, хотим сделать деревянную Россию каменной».
«Что она — бредит?» — подумал Самгин, оглядываясь, осматривая маленькую неприбранную комнату, обвешанную толстыми драпировками; в ней стоял настолько сильный запах аптеки, что дым табака не заглушал его.
— Нигде, я думаю, человек не чувствует себя так одиноко, как здесь, — торопливо говорила женщина. — Ах, Клим, до чего это мучительное чувство — одиночество! Революция страшно обострила и усилила в людях сознание одиночества… И многие от этого стали зверями. Как это — которые грабят на войне?.. После сражений?
— Мародеры, — подсказал Самгин.
— Да, вот такие — мародеры…
— Ты говорила об этом, — напомнил он.
— Это ужасно, Клим… — свистящим шопотом сказала она.
«Серьезно больна, — с тревогой думал он, следя за судорожными движениями ее рук. — Точно падает или тонет», — сравнил он, и это сравнение еще более усилило его тревогу. А Варвара говорила все более невнятно:
— Ты, конечно, знаешь — я увлекалась Стратоновым.
— Нет, не знал, — откликнулся Самгин и тотчас сообразил, что не нужно было говорить этого. Но — ведь что-нибудь надо же говорить?
— Это ты — из деликатности, — сказала Варвара, задыхаясь. — Ах, какое подлое, грубое животное Стратонов… Каменщик. Мерзавец… Для богатых баб… А ты — из гордости. Ты — такой чистый, честный. В тебе есть мужество… не соглашаться с жизнью…
Она вдруг замолчала. Самгин привстал, взглянул на нее и тотчас испуганно выпрямился, — фигура женщины потеряла естественные очертания, расплылась в кресле, голова бессильно опустилась на грудь, был виден полузакрытый глаз, странно потемневшая щека, одна рука лежала на коленях, другая свесилась через ручку кресла.
Первая мысль, подсказанная Самгину испугом: «Надобно уйти», — вторая: «Позвать доктора!»
Он выбежал в коридор, нашел слугу, спросил: нет ли в гостинице доктора? Оказалось — есть: в 32 номере, доктор Макаров, сегодня приехал из-за границы.