Игра в бисер - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С отъездом из Бамбуковой рощи Кнехт не оставил изучения Китая, а продолжал эти занятия, уделяя особое внимание старинной китайской музыке. Почти у всех древних китайских авторов Кнехт наталкивался на восхваление музыки как одного из источников всякого порядка, морали, красоты и здоровья. Такое широкое и нравственное восприятие музыки давно уже было близко ему благодаря Магистру музыки, который с полным правом мог бы считаться ее олицетворением. Никогда не отступая от основного плана своих занятий, известного нам из письма к Тегуляриусу, Кнехт, едва нащупав что-либо существенное для себя, едва почуяв, куда ведет «пробуждение», смело и энергично продвигался вперед. Одним из положительных результатов пребывания у Старшего Брата оказалось преодоление страха перед Вальдцелем; теперь он каждый год посещал какие-нибудь высшие курсы Игры и даже, не понимая, собственно, как это произошло, скоро стал в Vicus lusorum человеком, на которого посматривали с интересом и признанием. Он вошел в самый узкий и чувствительный орган всей Игры – в анонимную группу опытных мастеров, в чьих руках, по сути, находилась ее судьба или, по крайней мере, судьба того или иного направления, того или иного стиля Игры. Членов этой группы – в нее входили, хотя и не преобладали, также служители отдельных институций Игры – чаще всего можно было застать в отдаленных и тихих помещениях Архива, занятых критическим разбором отдельных партий, ратующих за вовлечение в Игру новых тематических областей или настаивающих на запрете каких-либо тем. Они постоянно вели опоры «за» или «против» меняющихся вкусов и направлений Игры – это касалось и ее формы, и внешних приемов, и даже спортивного элемента. Каждый из вошедших в этот круг виртуозно владел Игрой, каждый другого видел насквозь, знал его способности, характер, подобно тому как это бывает в коллегиях какого-нибудь министерства или в узком кругу аристократического клуба, где встречаются и знакомятся завтрашние и послезавтрашние правители и лидеры. Здесь всегда царил приглушенный, изысканный тон; все пришедшие сюда были честолюбивы, не выставляя этого напоказ, преувеличенно внимательны и критичны. В этой элите молодого поколения из Vicus lusorum многие касталийцы, да и кое-кто за пределами Провинции, видели последний расцвет касталийских традиций, сливки аристократической духовности, и не один юноша годами лелеял честолюбивую мечту когда-нибудь стать членом этого клана. Напротив, для других этот изысканный круг претендентов на высшие должности в иерархии Игры был чем-то ненавистным и упадочным, кликой задирающих нос бездельников, заигравшихся гениев, лишенных вкуса к жизни и чутья реальности, высокомерным и по сути паразитическим обществом щеголей и честолюбцев, чьей профессией и содержанием всей жизни была забава, бесплодное самоуслаждение духа.
Кнехт был невосприимчив как к первому, так и ко второму взгляду; ему было безразлично, восхваляла ли его студенческая молва как небывалую диковину или высмеивала как выскочку и честолюбца. Важны для него были только его занятия, которые теперь все вращались в сфере Игры. И еще для него был важен, может быть, только один вопрос, а именно: вправду ли эта Игра есть наивысшее достижение Касталии и стоит ли она того, чтобы посвятить ей жизнь? Ведь углубление в Игру и в сокровенные тайны ее законов и возможностей, освоение извилистых лабиринтов ее Архива и запутанного внутреннего мира игровой символики – все это вовсе не устраняло сомнений; он по опыту знал, что вера и сомнения неотделимы; что о ни взаимно обусловлены, как вдох и выдох, и потому с каждым шагом его проникновения во все области микрокосма Игры возрастала и его прозорливость, его восприимчивость ко всему сомнительному в самой Игре. Недолго идиллия в Бамбуковой роще успокаивала его или, если угодно, сбивала с толку; пример Старшего Брата показал ему, что из всей этой совокупности проблем существовали различные выходы. Можно было, например, превратиться в китайца, замкнуться за своей садовой изгородью и жить так в прекрасном, но ограниченном совершенстве. Можно было стать, пожалуй, и пифагорейцем, или монахом и схоластом, но ведь все это было бы бегством, выходом возможным и дозволенным лишь для немногих, отказом от универсальности, от сегодняшего и завтрашнего дня ради чего-то совершенного, однако минувшего. Это было бы возвышенным видом дезертирство, и Кнехт вовремя почувствовал, что это не ;его путь. Но каков же его путь? Он знал, что, помимо больших музыкальных способностей и дара к Игре, в нем дремали еще нетронутые силы, какая-то внутренняя независимость, упрямство в высоком смысле этого слова, которое ни в коей мере не затрудняло и не запрещало ему служить и подчиняться, но требовало от него служения лишь наивысшему. И эти его силы, эта независимость, это упрямство не были лишь определенной чертой его внутреннего «я», – они были направлены вовне и действовали также и на окружающих. Еще в школьные годы, и особенно со времени его соперничества с Плинио Дезиньори, он часто замечал, что многим сверстникам, и особенно более молодым из соучеников, он не только нравился, но они искали его дружбы, были склонны встать под его начало, прислушивались к его совету, охотно подчинялись его влиянию, и это его наблюдение впоследствии довольно часто подтверждалось. Было что-то очень приятное, лестное в этом наблюдении, оно тешило его честолюбие, укрепляло его уверенность в себе. Но была и другая, совсем другая сторона, мрачная и страшная. Ведь было нечто запретное и отвратительное уже в этой склонности свысока смотреть на своих товарищей, слабых и ищущих чужого совета, руководства и примера, лишенных уверенности и чувства собственного достоинства, а тем более в возникавшем порой тайном желании сделать из них послушных рабов. К тому же, со времени диспутов с Плинио, он хорошо знал, каким напряжением, какой ответственностью, даже душевным бременем приходится расплачиваться за каждый видный и блестящий пост. Знал и то, как тяжко было иногда Магистру музыки сносить свое положение. Приятно и даже соблазнительно властвовать над людьми, блистать перед другими, но был в этом и некий демонизм, опасность, недаром же всемирная история пестрит именами властителей, вождей, полководцев, авантюристов, которые все, за редчайшими исключениями, превосходно начинали и очень плохо кончали, которые все, хотя бы на словах, стремились к власти добра ради, а потом уже, одержимые и опьяненные властью, возлюбили власть ради нее самой. Надо было освятить и употребить во благо данную ему от природы власть, поставив ее на службу иерархии, и это всегда разумелось для него само собой. Но где, в каком месте приложить свои силы, дабы они служили наилучшим образом, были бы плодотворны? Способность привлекать к себе, оказывать большее или меньшее влияние на людей, особенно на молодых, имела бы ценность для офицера или политика; здесь, в Касталии, она ни к чему, здесь в таких способностях, по правде говоря, нуждался разве только учитель или воспитатель, а такого рода деятельность отнюдь не привлекала Кнехта. Если бы это зависело только от него, он предпочел бы вести жизнь независимого ученого или же адепта Игры. И вот перед ним вновь все тот же старый и мучительный вопрос: есть ли эта Игра высшее из высших, царица ли она в духовном царстве? Не есть ли она, вопреки всему, в конце концов, только забава? Достойна ли она полного самопожертвования, того, чтобы служить ей всю жизнь? Начало этой достославной Игры было положено много поколений тому назад, как некой замене искусства, а теперь, во всяком случае для многих, она постепенно превращалась в своего рода религию, возможность для незаурядных умов к сосредоточению и благоговейной молитве. Таким образом, в груди Кнехта разгорался старый спор между этическим и эстетическим. Никогда до конца не высказанный, но никогда и не умолкающий вопрос, глухо и грозно прозвучавший в его ученических стихах в Вальдцеле, был все тем же: речь шла не только об Игре, а о всей Касталии.
Как-то раз, в тот период, когда все эти проблемы особенно досаждали ему и во сне он часто видел себя дискутирующим с Дезиньори, Кнехт, переходя через один из просторных дворов вальдцельского Селения Игры, услышал вдруг, как кто-то громко его окликнул, причем голос, хотя он ему и показался знакомым, он узнал не сразу. Кнехт обернулся и увидел высокого молодого человека с небольшой бородкой, бурно приветствовавшего его. Это был Плинио, и под внезапным наплывом воспоминаний и нежности Кнехт радушно ответил на приветствие. Они тут же договорились встретиться вечером. Плинио давно уже окончил курс обучения в мирских университетах, был уже чиновником и воспользовался отпуском для участия в курсах Игры, точно таких, в каких он участвовал несколько лет до этого. Но вечерняя встреча вскоре привела обоих друзей в смущение. Плинио был здесь в гостях, его терпели как дилетанта из другого мира, и хотя он с должным рвением проходил соответствующий курс, но ведь то был курс для вольнослушателей и любителей, так что дистанция оказалась чересчур велика. Против него сидел знаток своего дела, посвященный, который одним своим бережным отношением и вежливым вниманием к заинтересованности друга в Игре, по существу, давал ему понять, что имеет дело не с равным, не с коллегой, а с ребенком, забавляющимся где-то на периферии науки, которая другим, посвященным, была знакома до сокровеннейших глубин. Кнехт предпринял попытку увести беседу от Игры, попросил Плинио рассказать о его работе и жизни там, вне Касталии. Здесь уже Иозеф оказался отставшим, ребенком, который задавал наивные вопросы, а Дезиньори бережно поучал его. Плинио стал юристом, стремился обрести политическое влияние, вот-вот должна была состояться его помолвка с дочерью одного из партийных лидеров, он говорил на языке, почти уже непонятном касталийцу; многие часто приводимые Плинио выражения ничего не значили для Иозефа, казались лишенными всякого смысла. Но все же он понял, что там, вне Касталии, Плинио уже приобрел кое-какой вес, недурно разбирался в делах, лелеял честолюбивые замыслы. Однако эти два мира, которые в лице двух юношей десять лет назад с любопытством и не без симпатии соприкоснулись, теперь оказались чужими и несовместимыми, их разделяла пропасть. Правда, сразу же бросалось в глаза, что этот светский человек и политик сохранил какую-то привязанность к Касталии, он уже второй раз жертвовал своим отпуском ради Игры; но ведь, в конце концов, думал Иозеф, это то же самое, как если бы я вдруг явился в мир Плинио в качестве любознательного гостя и попросил бы разрешения посетить заседание суда, фабрику или благотворительное учреждение. Обоих охватило разочарование. Кнехт нашел своего бывшего друга в чем-то грубее, в нем появилось много бьющего на эффект, а Дезиньори обнаружил в товарище ученических лет высокомерие, проявлявшееся в его исключительной интеллектуальности и эзотеричности: поистине очарованный самим собой и своим спортом «чистый дух». Но оба прилагали немалые усилия, чтобы преодолеть преграды, к тому же у Дезиньори было что рассказать о своих студенческих годах, экзаменах, поездках в Англию и на юг, о политических собраниях, о парламенте. А один раз у него выскользнула фраза, прозвучавшая как угроза или предостережение. «Вот увидишь, – сказал он, – скоро наступят тревожные времена, может быть, разразится война, и не лишено вероятия, что само существование Касталии снова будет поставлено под вопрос».