Дервиш и смерть - Меша Селимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Все равно, продолжай.
– В крепость сажают плохих людей, жуликов, преступников, разбойников, врагов султана. Иногда. А чаще всего дураков. Потому что они думают, будто не виноваты, а этого человек никогда не знает. Они всегда сражаются с ветряными мельницами, а это не их дело, и никто не просит их этим заниматься. А поскольку они гордятся своей глупостью, их легко поймать, и потому-то их больше всего. Из этого можно было бы заключить, что на свободе находятся только умные, ан опять не так: остаются и глупые, если они умеют это скрывать. И не остаются умные, если это показывают. Еще остаются те, у кого есть право быть такими, какими они хотят. Мой брат был никем и ничем, счастливый человек, не настолько умный, чтоб его боялись, не настолько глуп, чтоб не знать, что он может делать, трус, чтоб быть хайдуком, наивен, чтоб быть негодяем, ленив, чтоб стать чьим-то врагом. Словом, промыслом божьим предназначен для того, чтоб люди здоровались с ним, не почитая его, признавали за ним достоинства, не требуя, чтоб он их демонстрировал.
– За что он арестован?
– За то, что не послушался отца.
– Любопытно.
– Отец – простой человек, работает, сколько может, дает, сколько должен, ничто его не касается, кроме дождя, облаков, солнца, гусениц, картофельных жуков, спорыньи на пшенице, головни на кукурузе и мира в семье. А поскольку он совсем прост, из одного куска, как деревенская ложка, как миска из липы, как ручка плуга, он не отказался от ненужной родительской привычки говорить то, что отцы всегда говорят, а дети никогда не слушают. Он советовал ему не бросать дом, земля опустеет, а в городах тесно, мало места, а много ртов, мало возможностей, а много желаний, скоро станем душить друг друга за краюху хлеба побольше. Брат не послушался. Тогда отец сказал: запомни, беда в том, что у нас никто не думает, что он на своем месте, и всякий всякому возможный соперник; люди презирают тех, кто не выходит вперед, и ненавидят тех, кто поднимается выше их; привыкни к презрению, если тебе дорог покой, или к ненависти, если соглашаешься на борьбу. Но не вступай в схватку, если нет уверенности, что одолеешь противника. Не тычь пальцем в чужую подлость, если ты недостаточно силен, чтоб этого не доказывать. Он и этого не послушал. Теперь у отца есть основания радоваться и говорить: вон как кончают непослушные дети.
С ужасом я заметил в разгар своего монолога, как гаснет слабый свет в глазах муфтия, они становились тяжелыми и усталыми, а выражение лица приобрело какой-то оттенок потерянности. С трудом размыкая губы, он спросил:
– Кто не послушал?
О господи милосердный! Без устали шагаю я, а попрежнему далеко. Только подойду к своей цели, он испугается. Только захочу воспользоваться воздвигнутым, он все разрушит. Нет конца моему пути!
Очертя голову я бросился вперед. Тлеет еще в нем искра жизни, иначе даже этого не спросил бы. Я стал неинтересен, утомил его своими мудрствованиями, я уже не играл, а издевался, меня увлекло озлобление, и все зазвучало серьезнее. У меня кружилась голова: молю тебя, подожди еще немного, еще мгновение не гасни.
Скрылся последний отблеск солнца, и я оказался в ледяной пустыне, впереди долгая гибельная ночь. И даже крикнуть я не могу.
Я потерял надежду, исчезла легкость, с какой я перемешивал слова, я чувствовал, что больше не взлететь, не воспарить, но пресмыкаться на земле, подобно слепой рептилии.
Еще лишь пригоршня безумных слов, господи, ты должен мне их дать, я борюсь за жизнь, – отчаянно взывал я, но молитва не помогала. Меня погубил промах, я видел это по его лицу.
Куда ты исчезаешь, брат Харун?
Все, что я говорил дальше, было ненужно и напрасно. Я был вынужден раскрыть карты.
Скука все быстрее поглощала муфтия, все безнадежнее он утопал в луже мертвого безволия. От него исходит гибель для мира.
Малик спал, свесив голову на грудь.
– Я устал, – произнес муфтий, отчаявшийся почти так же, как и я. – Я устал. Теперь уходи.
– Я не все сказал.
– Теперь уходи.
– Прикажи выпустить его.
– Кого выпустить?
– Моего брата.
– Приходи завтра. Или скажи Малику. Завтра. Малик проснулся испуганный:
– Что случилось?
– Господи, как скучно.
– Хочешь, сыграем в шахматы?
– Ничего не случилось.
Он отвечал невпопад, проглатывая вопросы, чудом запоминая какое-нибудь отдельное слово, на которое потом приходил ответ, и все выглядело абсолютно бессмысленным.
Он вышел, не взглянув на нас, сраженный, может быть, он даже забыл, что мы здесь. А может быть, убегал.
Я не одолел его скуку. Она победила нас обоих, мне хотелось поскорей уйти. Знай я, какова она, не осмелился бы и пытаться.
Малик кровожадно посмотрел на меня и, подпрыгивая, покатил свое вялое тело, поспешая за муфтием.
– Он велел мне прийти завтра.
– Я ничего не знаю. Ух, погубил ты меня.
Итак, кончено. Может, все-таки стоило схватить его за оба уха или щелкнуть согнутым пальцем по желтому лбу. И снова не знал я, где Антиохия и на каком языке мы разговаривали. Все это время мне казалось, будто я стою на голове, вишу где-то между полом и светильниками, подпираю своими плечами потолок, потерянный, спятивший из-за их скуки и своего желания ее одолеть. Странным языком говорил я, верно, и напрасно. Может быть, завтра тоже напрасно, ибо заранее лишит меня мужества сегодняшняя неудача. Я должен прийти и приползу на коленях и не буду знать, не только где Антиохия, – будь она проклята! – но и как зовут сына моей матери. Снова будем мы мучиться, как два старика второй брачной ночью после печально пропавшей первой, только все будет длиться короче, ибо ни у меня, ни у него не будет большой надежды.
Теперь мне некуда спешить. Вялая желтая рука в припадке недолгой бодрости не начертала: выпустить арестанта Харуна.
Не провалился ли из-за этого арестант Харун еще глубже во тьму?
Я вышел, меня вывели, вытолкали, а перед домом меня поджидал позабытый Кара-Заим. Люди не помнят о нем через двадцать лет, а я позабыл о нем спустя один час. Только он не забывает, так-то вот.
– Долго ты оставался, – произнес он, с любопытством глядя на меня.
– А разве единоборство короче длится?
– Обычно быстрей выходят. И обычно растерянные.
– А я растерян?
– Не сказал бы.
Не очень зорок глаз Кара-Займа. Но пусть будет так, как говорит он.
– Мы говорили обо всем.
– А обо мне?
– Он велел мне прийти завтра.
– Так. Значит, завтра.
И снова мы шли по чистой дорожке из речной гальки. И пойдем снова завтра.
Я думал, что у меня не хватит сил разговаривать с Кара-Займом, что я даже не услышу того, что он говорит, но вот я слышал и отвечал, хотя все внутри меня было перевернуто, хотя я все еще стоял на голове и медленно, очень медленно выпрямлялся, убежденный, что все будет выглядеть еще более странным, когда я приду в себя. Это походило на опьянение, на дурной сон, я сам поверю в то, что подвергся чарам и что на самом деле ничего не было.
Заим не знал, что происходило во мне, он думал, что все закончилось удачно.
– Это хорошо, – произнес он, – что он зовет тебя завтра. Обычно не зовет. Значит, ты ему понравился, значит, по душе пришелся.
Он не очень был мудр, не очень красноречив, мой добрый Заим. Да, я понравился ему, очень, я ушел, едва дыша, и мы продолжим эту пытку завтра.
Смущенно, подыскивая слова, глядел на меня Заим.
– Знаешь, я хотел бы попросить тебя.
Видит ли он, как гаснет мое лицо от его слов? Вяло я ободрял его, вспоминая:
– Скажи, Кара-Заим. Не стесняйся. Что-то гнетет тебя.
Так должен был мне сказать тот.
– Да ничего не гнетет. Но здесь не знают, кто я, думают, что сроду был таким хрипуном и бродягой. Я не говорю о муфтии, о других.
– У тебя что-нибудь случилось?
– Ничего у меня не случилось. Говорят, что я не подхожу больше.
– Тебя прогоняют?
– Выходит, прогоняют. Я думаю, если бы ты мог сказать муфтию, чтоб меня оставили. Воевать я не могу больше, а ворота сторожить могу получше других. Мне платят сто грошей в год…
– А муфтию двенадцать тысяч.
– Муфтий – другое дело. Вот я и говорю, если много сто грошей, пусть будет меньше, пусть будет восемьдесят. Пусть будет и семьдесят. Значит, семьдесят в год, разве это много? Вот я и хотел…
Да, немного – семьдесят грошей в год. Не отъешься ты с этих семидесяти грошей, мой Заим, совершивший страшную ошибку, что вовремя не умер. Но прости, что я не могу жалеть тебя, долго я боролся с черным демоном и весь разбит на составные части, ни одной косточки нет на своем месте.
– Воевать ты не можешь, – ответил я, ни о чем не думая, – но ружье носить в силах. Ятаган держать можешь. Сколько ты попросил бы, если б мы взялись освободить невинного человека? Схватили его ни за что ни про что, ни в чем он не виноват. Согласился бы ты за сто грошей?
– Не знаю, спрашиваешь ли или говоришь о чем, что может случиться, – растерялся он.