Сатиры в прозе - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Правда. Ну, а где вы были в то время, как у вас в Оковском уезде некоторый продерзостный нахал на полной сходке утверждал, что словесное производство лучше бессловесного?
— А я в это время у себя в кабинете на приговорах уголовной палаты «согласен», «согласен», «согласен» писал!
— Правда.
Такого рода разговор можно продолжать хоть до завтра, и все-таки в результате ничего иного не выйдет, кроме: правда, правда и правда.
Признаюсь, если бы я был губернатором, я отнюдь не затруднился бы никаким вопросом. Я бы заранее для себя такой катехизис составил, в котором начертал бы простодушные, но дышащие истиной ответы на всевозможные вопросы.
Вопрос. Это что?
Ответ. Не разорваться же мне!
Вопрос. А это что?
Ответ. А это правитель канцелярии напутал!
Вопрос. Ну, а это что?
Ответ. Гм… это? Помнится, что я посылал туда своего чиновника, а он ничего не сделал! и т. д. и т. д.
Дела пошли бы у меня как по маслу, начальство было бы довольно, я был бы прав, а обыватели славословили бы имя мое.
Размыслив все это, я почувствовал себя облегченным; идея об ответственности уже не лежала тяжелым камнем на сердце; призрак слабонатянутой административной вожжи не тревожил воображения. Очевидно, весна подействовала благотворно; я даже не прочь был отведать грибков.
— Однако вы несправедливы, пустынник, к начальнику-то к нашему! — молвил я, покоряясь новому порядку идей.
— В чем же, сударь?
— А относительно гражданского-то начальства… Ведь его превосходительство даже побледнел от заботы…
— А коли побледнел, так и с богом!
— Намеднись я был у него по делам… Только, знаете, слово за слово, он мне и открылся: «Поверите ли, говорит, Николай Иваныч, вот третий вицмундир приходится бросить с тех пор, как эти слухи пошли!» А уж дальше что будет, так это одному богу известно!
— Что ж, потом, что ли, оно из него выходит?
— Смейтесь там или не смейтесь, а что человек скорбит — это верно!
— Гм… да… чай, расход на одёжу большой!
Мне стало обидно и больно.
— Пустынник! — сказал я серьезно, — поймите, что это дело совсем не шуточное! Ведь мы все, сколько нас ни есть, должны будем, так сказать, сократиться… исчезнуть…
— Скорблю! — вздохнул пустынник.
— Вместо того чтоб смеяться друг над другом, нам надлежало бы соединиться!
— О сем мечтаю и всечасно сего желаю!
— Вот у Ивана Николаевича восемь дочерей-невест; ведь ему и с дочерьми исчезнуть придется!
— Яко исчезает дым, да исче-е-езнут! — затянул пустынник.
— Намеднись я у Семена Петровича был; он тоже говорит: что я с этой устностью буду делать?
— Куда прочие, туда и он!
— Да ведь люди-то какие!
— Люди отменные!
— И всех вот словно холерой посекло! Ведь мухе зла не сделали! Иван-то Николаич курицы в супе не съест без того, чтоб не сказать: «Вот, курочка! Кабы не плотоядность человеческая, клевала бы ты да клевала теперь по зернышку!»
— Что и говорить!
— А вы еще обвиняете!
— Постой! Я в чем обвиняю? Я в том, сударь, и обвиняю, что много в вас добродетели этой развелось… да! Возьмем хоть губернатора: сажает, это, всякого, руку подает—пристойно ли? Нет, вот я с предместником его хлеб-соль важивал, так тот и слово-то молвит, бывало, так словно укусит, того гляди! Вид-от один дикий что предвещал!
— Однако как же руки не подать? согласитесь!
— Да так: не подавай, да и шабаш! Иной еще такой озорник выищется: ты ему руку подашь, а он на нее плюнет!
Признаюсь, это предположение совсем сшибло меня с ног своей непредвиденностью. Во все время моей административной карьеры ничего подобного не приходило мне на мысль — и вдруг!
«А ну, если и в самом деле плюнет?» — подумал я.
Вся кровь во мне закипела; я явственно слышал, как внутри меня разом поднялись тысячи голосов, которые кричали: в острог! в острог его!
— Так-то вот, сударь! Дело-то оно с маленького начинается: там посадишь, там погладишь, ан он уж и думает, что и завсегда его сажать да гладить следует… Черти!
— Да ведь велено! — сказал я голосом, полным отчаяния, — кому бы охота, кабы не велено!
— А коли велено, так, стало быть, и шабаш!
Мы умолкли; часы заунывно простонали двенадцать. Странное дело! я еще не завтракал, а между тем был так сыт, как будто целого осетра одолел.
— Сколько добродетельных людей чрез это самое погибнуть должны! — промолвил пустынник.
«Может быть, и я!» — подумал я.
«Может быть, и я!» — подумал пустынник.
В это время, неся поднос и гремя тарелками, влетел в комнату прислужник в длинном кафтанчике на манер ополченского. На подносе красовались вещи знакомые, но вечно милые: янтарный балык, свежая икра, духовая осетрина, копченые стерляди и проч.
— Ну, мы дозде побеседовали; теперь потрапезуем!
— Нет, нет! уж увольте! я сыт!
— Чем же сыт? разве у кого потрапезовал?
— Нет, ни у кого! Я… я просто сыт…
— Гм… оно и вправду… какая нынче еда!
— Какая еда! — повторил я машинально.
— Не о хлебе едином… так-то!
— Прощайте, пустынник!
— Куда же?
— Да надобно бы… тово…
Я хотел было сказать, что надобно бы распорядиться, но вспомнил, что все уже кончено, что зараза уже совершает разъедающий круг свой, — и запнулся.
— Нет, уж прощайте!
— Ну, прощай, сударь, прощай! Я-то с своими справлюсь; вот вы-то, гражданские, как?
Я взялся за шляпу и спешил уйти. Слова пустынника давили меня; никогда еще я не понимал так отчетливо, что все кончено; никогда будущее не представлялось мне в таком черном цвете.
«Зараза! — думал я, возвращаясь домой, — зараза!» И таким образом, погибая от думы, я пробыл в этот день не завтракавши.
II
ОБЕД
Бьет четыре часа; дела покончены, пора обедать. Впереди еще остается целый день, пустой и длинный день… Куда деваться? куда деваться так, чтоб уйти от политических соображений, не слыхать политических вздохов, не видать политических взоров? Свидание с пустынником положительно расстроило меня. Представьте себе, что когда секретарь принес мне к подпису бумаги, то я вместо своей фамилии везде подписался: «зараза», «зараза», «зараза»… Хорошо, если ни одна из этих бумаг не отправлена по начальству, а то ведь от этих приказных станется, что и нарочно пошлют, — каков тогда срам!
Куда деваться? Дома оставаться нельзя, во-первых, потому, что дома нечего делать, а во-вторых, и потому, что мы положительно не привыкли к уединению. Как только останешься один, так вот тебя и томит, так и сосет что-то: десятки да двойки в глаза мечутся, нагие плечи, розовые улыбки, французские речи — так и тревожат воображение… Правду говорил пустынник, что в уединении черти посещают.
— Не зайдете ли к нам отобедать? — вдруг раздался под окном моим ласковый голос, и вслед за тем показался украшенный брильянтовым перстнем палец, который легонько постукивал по стеклу.
И палец и перстень принадлежали генералу Голубчикову. Разумеется, я поспешил воспользоваться приглашением с благодарностью.
Генерал Голубчиков — тот самый председательствующий старец, у которого восемь дочерей. Он любит и видимо ласкает меня, потому что полагает, что из этого выйдет гименей. Быть может, это предположение и не лишено основания, однако я еще креплюсь: пускай, думаю, старик покопит!
Генерал — очень маленький и чистенький старичок. Когда он бывает в хорошем расположении духа, мы называем его мышиным жеребчиком, когда же в мрачном (а это случается всякий раз, как только зайдет речь об уничтожении откупов), то карим мерином.
— Господа! сегодня наш генерал в образе мышиного жеребчика! — раздается в одном конце комнаты, как только он войдет.
— Нет, он сегодня в образе карего мерина! — раздается в другом конце.
И таким образом шутки идут не прерываясь, но шутки безобидные, незлостные, доказывающие лишь наше расположение к милому генералу.
Увы! я не могу не сознаться, что с некоторого времени генерал почти постоянно является в образе карего мерина. Глаза его тусклы, нос как-то раздался вширь и вытянулся, словно хочет слиться с мясистыми губами; в звуках его голоса слышится нечто похожее на томное, расслабленное ржание; одним словом, по всему видно, что его насквозь пронизывают заботы о любезных восьми дочерях.
Как и все мы, генерал гостеприимен, но в нем это гостеприимство усугубляется вечно присушим воспоминанием о дочерях. Милые птенцы! им необходимы развлечения, им нужно общество, им нужны, наконец, женихи! Рассказывают, будто его зятьям не житье, а масленица: я этому очень верю. Я сам, неоднократно обедая у генерала, замечал каких-то двоих господ, которых генеральша раз навсегда рекомендовала мне так: мужья моих двух старших дочерей (эти дочери были выданы замуж еще до возникновения слухов об уничтожении откупов). Господа имели вид здоровый, ели за обедом с двояким аппетитом, и никто им в этом не препятствовал ни косвенными взглядами, ни тонко брошенным намеком на то, что вот, дескать, есть люди на свете, на которых и пропасти нет. Напротив того, мне даже достоверно известно, что этих господ не только поят и кормят, но даже одевают, обувают и обмывают. По этому случаю их в нашем обществе называют в шутку наемными мужьями.