12 шедевров эротики - Гюстав Флобер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И самое могущественное, самое горькое, самое жестокое из всех блаженств! — сказал Джон-Джиотто Фарфадетти в экстазе. — Я завидую твоей судьбе! Что касается меня, то мне кажется, что я умру или от счастья своей любви, или от горя моего друга… Час пришел, прощай!
Он поднялся… В эту минуту драпировка зашевелилась, раздвинулась, и за ней показалось ослепительное создание. Это была Боттичеллина, задрапированная в развевающееся платье цвета лунного сияния. Ее распущенные волосы блестели, как огненные колосья. Она держала в руке золотой ключ. На ее губах блуждала восторженная улыбка, в ее глазах отражалось ночное небо. Джон-Джиотто бросился к ней и исчез за драпировкой. Тогда Фридрих Оссиан Пинглетон опять лег на тройной ряд подушек цвета морских водорослей. И в то время, как он вонзал ногти в свое тело, так что из него лилась кровь, золотые водоросли чуть-чуть шевелились, едва заметные на стене, которая мало-помалу погружалась в мрак. И палитра в форме арфы, и мольберт в форме лиры долго пели свадебные песни.
Кимберлей смолк на несколько минут. Волнение давило горло и сжимало сердце у всех сидевших за столом.
— Вот почему, — закончил он, — я обмакнул кончик моего золотого ножа в варенье, приготовленное таинственными девами в честь помолвки, какой наш век, вообще не понимающий красоты, еще не видел.
Обед кончился. Все встали из-за стола в благоговейном молчании, но сильно потрясенные. В гостиной Кимберлея окружили, поздравляли. Восторженные взгляды всех женщин были обращены на его накрашенное лицо.
— О, как бы я хотела, чтобы Фридрих Оссиан Пинглетон написал мой портрет! — воскликнула с жаром госпожа де Рамбюр. — Я бы отдала все за такое счастье!
— Увы, — ответил Кимберлей… — Со времени этого великого и горестного события, о котором я только что рассказал, Фридрих Оссиан Пинглетон больше не хочет писать человеческих лиц, как бы прекрасны они ни были; он рисует только души.
— О, он совершенно прав! Я бы так хотела быть нарисованной в виде бесплотного духа!
— Какого пола? — спросил слегка саркастическим тоном Морис Фернанкур, видимо, завидовавший успеху Кимберлея.
Последний сказал просто:
— Души не имеют пола, у них есть…
— Шерсть… на лапах, — прошептал Виктор Шариго так тихо, чтобы быть услышанным только романистом-психологом, которому он в это время предлагал сигару. И, увлекая его в курительную комнату, он продолжал: — О, старый дружище! О, как бы мне хотелось выругаться как следует, полной грудью, перед всеми этими людьми. Надоели мне их души, их извращенная любовь, их чудодейственное варенье!.. Да, да… говорить грубости, окунуться хоть на четверть часа в эту милую, черную, зловонную грязь, ах, как бы это было хорошо, с каким удовольствием я бы отдохнул в ней немножко! И как бы это облегчило мое сердце от всех тошнотворных лилий! Ну а ты как себя чувствуешь?
Потрясение, вызванное рассказом Кимберлея, было очень сильно, и все находились еще под впечатлением слышанного. Их не интересовали больше земные, обыкновенные вещи… ни светские, ни эстетические споры. Даже виконт Лаирэ, посетитель клубов, спортсмен, игрок и шулер, почувствовал, что у него выросли крылья. У каждого было желание сосредоточиться, уединиться, чтобы продлить мечту или осуществить ее. К большой досаде Кимберлея, который употреблял большие усилия, чтобы оживить общество, и ходил от одной дамы к другой, спрашивая: «Пили ли вы соболье молоко? Ах, пейте соболье молоко, это такая прелесть», — разговор все-таки не клеился, и гости один вслед за другим, извиняясь, прощались и уходили. В 11 часов никого уж не было.
Оставшись наедине лицом к лицу, господа обменялись сначала долгим, пристальным и враждебным взглядом, прежде чем стали обмениваться впечатлениями.
— Да, это вышло все достаточно неудачно, знаешь… — сказал Шариго.
— По твоей вине, — отвечала язвительно мадемуазель.
— Она еще смеет говорить…
— Да, да, по твоей вине..: Ты ни о чем не заботился… ты только катал грязные хлебные шарики своими грубыми пальцами. От тебя нельзя было добиться ни одного слова. О, как ты был смешон, просто позорно…
— Да, я советую тебе еще поговорить, — быстро возразил на это Шариго. — А твой зеленый туалет, твоя идиотская улыбка, твоя выходка с Сартори? Это, может быть, все я? И это тоже, без сомнения, я рассказывал о страданиях Пинглетона, я ел чудодейственное варенье, я рисую души, я поклонник всевозможных лилий, я педераст?
— Ты даже на это не способен! — воскликнула мадемуазель, страшно взбешенная.
Они еще долго бранились и поносили друг друга. Наконец барыня, убравши серебро и начатые бутылки в буфет, решила удалиться в свою комнату, где она заперлась. Шариго продолжал бродить по всему дому, страшно взволнованный. Вдруг, заметивши меня в столовой, где я приводила понемножку все в порядок, он подошел ко мне и, обнявши меня за талию, сказал: Селестина, хочешь ли ты быть доброй и милой по отношению ко мне? Хочешь ли ты доставить мне большое, большое удовольствие?
— О да, барин.
— Хорошо, дитя мое, так крикни же мне прямо в лицо, десять раз, двадцать раз, сто раз: «Дрянь!»
— Ах, барин, что за странная мысль вам пришла в голову! Да я никогда не посмею…
— Посмей, Селестина, посмей, я умоляю тебя!
И когда я сделала при нашем общем хохоте то, о чем он меня просил, он сказал мне:
— Ах, Селестина, ты не понимаешь того удовольствия, той огромной радости, которую ты мне сейчас доставила. И затем, видеть женщину, а не душу, трогать женщину, а не лилию… Обними, поцелуй меня.
Ожидала ли я чего-нибудь подобного… Но наутро, когда они прочли в «Figaro» статью, где в высокопарных выражениях хвалили их обед, изящество, вкус, ум, их знакомства, — они забыли все и только и говорили, что о своем успехе. Их души стали вместе стремиться к еще более блестящим завоеваниям на поприще светской жизни и снобизма.
— Какая очаровательная женщина графиня Фергюз! — говорила барыня за завтраком, состоявшим из вчерашних остатков.
— И какая душа! — поддержал ее Шариго. — А Кимберлей? Неправда ли, какой очаровательный собеседник… и какие изысканные манеры!
— Напрасно его вышучивают! Ведь его порок никого не касается, что нам за дело до него?
— Конечно, — и она снисходительно прибавила: — у всех можно найти недостатки!
И целый день, сидя за бельем, я вспоминала разные истории из жизни этого дома и страсть к известности, охватившую с этого дня госпожу Шариго до такой степени, что она стала отдаваться всякому грязному журналисту, который обещал ей написать статью о произведениях ее мужа или словечко о ее туалетах и салоне, и снисходительность ее мужа, которому были известны все эти мерзости и который им не препятствовал. Он говорил с восхитительным цинизмом: Это все-таки дешевле, чем в бюро журналистов.